Страница 20 из 23
Я жил со своими дядей и тетей, в тридцати трех милях к северу от Центрального вокзала, в городке под названием Оссининг. Разместился я там в вагончике, чтобы укрыться от дважды в день разливавшейся кофейной вони. И дядя мой, и тетя его употребляли, причем долгие годы, временами даже пытаясь готовить и пить кофе в моем непосредственном присутствии.
Хоть я и жил в отдалении, гарантировавшем сохранение здоровья, ветер иной раз дул крайне необдуманно, и все заканчивалось тем, что я корчился на полу в судорогах и диких позывах на рвоту, тщетно пытаясь перевести дыхание. Иногда мне случалось проходить мимо мусорных баков и улавливать там запах кофейной гущи, что привело к первому моему знакомству с каретами «скорой помощи», которые тогда ездили на лошадиной тяге. Теперь я обхожу мусорные баки чуть ли не за милю.
Лето 1918 года было летом Шато-Тьерри, Белло-Вуда, Шантиньи и Второй битвы на Марне. Хотя американские победы, ознаменовавшие собой поворотную точку в войне, приписывались главнокомандующему, которого мы называли Кисломордым, все знали, что на самом деле они были отдаленным громом после молний Теодора Рузвельта, чье президентство и чей характер навсегда определили облик американского солдата. На протяжении четырех лет европейцы занимались кровавыми изометрическими упражнениями, а потом явились мы, и стоило нам только приняться за дело, как все пришло в движение.
Некоторые из знакомых мне парней постарше уже завербовались на военную службу, а кое-кто и по-настоящему служил. Я дожидался своей очереди, надеясь, что Америка доберется до Берлина к осени и что война продолжится еще три года, так что и я смогу внести в нее свою лепту.
Как только выпадала возможность, я рыскал по окрестным полям и лесам, прихватив с собой свою винтовку «Спрингфилд». Поскольку я занимался этим с шести лет, я был метким стрелком и мог передвигаться бесшумно, всегда все вокруг замечая. Мои приготовления к войне не были всего лишь детскими фантазиями. У меня, по крайней мере, было некоторое представление о реальности. По причинам, в которых мне самому нелегко разобраться, я понимал, что это не игра. С другой стороны, был я тогда всего лишь четырнадцатилетним парнем.
Когда в том году закончились занятия в школе – 12 июня, как это бывало почти всегда, – я приступил, как делал это с очень раннего возраста, к работе. Только на этот раз, как и приличествовало вести себя подростку в мире, измененном войной, я не доил коров, не собирал бобы, не разбрасывал навоз и не потрошил рыбу. Благодаря хорошим связям дяди я получил должность посыльного у Стиллмана и Чейза, в самом преуспевающем финансовом учреждении города.
То была кошмарная работенка, и я бы преуспел куда лучше, работай я в полях. Поскольку полагалось, чтобы я прибывал в офисы на Бродвее и 100-й улице к восьми утра, вставать мне приходилось в пять. Потом это на всю жизнь вошло в привычку, но я никогда прежде не поднимался так рано, даже когда работал на ферме, и поначалу это было довольно трудно. К тому времени как я успевал одеться, позавтракать и выйти на станцию, было уже шесть. Я садился на поезд, отправлявшийся в 6.40, читал о новостях с фронтов, пока не прибывал в Марбл-Хилл, где пересаживался на бродвейский пригородный, на котором и завершал остаток пути.
Если поезд опаздывал, то опаздывал и я, а у Стиллмана и Чейза было так заведено, что если ты не отмечался до восьми, то с тебя удерживали дневной заработок. Предполагалось, что я буду подавать кофе счетоводам и маклерам, но это, разумеется, было невозможно. Я договорился с одним парнишкой-негром, и кофе сервировал он, в то время как я в течение часа наводил блеск на ботинки. С девяти до десяти мы с ним драили медь, дерево и мрамор, а потом, когда звонок возвещал открытие торгов, он продолжал все вокруг вылизывать, а я начинал беготню.
Каждый день я четырежды курсировал между 100-й улицей и Уолл-стрит, хотя при последнем возвращении оставался на Центральном вокзале, где садился на поезд и ехал домой. С собой я носил большую холщовую сумку, запертую на двухфунтовый висячий замок и помеченную нашивкой из зеленой кожи, на которой имелась надпись: «С/Ч-1409». В сумке этой были ордера, подтверждения, биржевые сертификаты и деньги.
Мы никогда не носили сумм, превышающих тысячу долларов, но тысячи долларов по тем временам хватало на покупку двух автомобилей, и посыльных всегда норовили ограбить.
Некоторые исчезали – возможно, чтобы начать новую и более богатую жизнь в каком-нибудь городке типа Лос-Анджелеса, а возможно, чтобы поплыть лицом вниз по проливу Истривер. Работа эта была опасной: даже в подземке нельзя было читать, потому что требовалось не отвлекаться и держать ушки на макушке.
Тем летом меня пытались ограбить с дюжину раз – взрослые, часто группами. Поскольку сумка была замкнута на цепь, опоясывающую мою талию, им требовалось либо меня похитить, либо разрезать сумку, либо перекусить цепь.
Когда они пытались перекусить цепь, то делали это с помощью огромных кусачек, и при борьбе они никогда не отличались аккуратностью. Шрамы от тех кусачек до сих пор остаются у меня на талии, хотя с годами поблекли. На протяжении многих лет те женщины, с которыми я был близок, всегда проявляли огромное любопытство в отношении этих отметин. Увидев их впервые, Марлиз сказала: «Ну и ну, так ты, оказывается, настолько стар, что тебя даже успел покусать динозавр!»
Когда сумку пытались взрезать, это тоже было не сахар. С моей невыгодной точки зрения ножи представлялись крыльями ветряной мельницы на пятицентовой монете. От них у меня тоже остались шрамы.
Похитители были хуже всех прочих, потому что наставляли на тебя пистолет и угрожали выстрелить, если ты не пойдешь с ними. Отправиться с ними означало пойти на верную смерть, поэтому мы отказывались куда-либо идти, за что некоторые из нас были застрелены на месте. «В сумке ничего, кроме ордеров!» – кричал я, бывало, несясь по деловой части города. Несясь же по жилым кварталам, кричал: «Одни подтверждения! У старика в машине сзади в галстуке булавка с бриллиантом! Сюда коп идет! Мне надо в уборную! Сейчас меня вырвет!» Потом, улучив момент, я убегал. Этот прием никогда меня не подводил.
Но не все воспоминания ужасны. Я познакомился с девушкой по имени Мэгги, работавшей кассиршей в магазинчике на Таймс-сквер, торговавшем музыкальными изданиями. Мэгги – так себе имечко, но для меня его звуки были самыми прекрасными на свете. Ей было пятнадцать, и это старшинство совершенно меня удручало. Относилась она ко мне с пренебрежением, обратившимся в изумление, после того как я начал вручать ей двадцатистраничные любовные письма, которые сочинял на выходных.
В реальном ее присутствии я оказывался парализован и приобретал окраску парного мяса. Полагаю, она должна была недоумевать, почему это всегда казалось, что я не дышу. Говорить я по большей части не мог, но иногда что-то ворчал подобно обезьяне. А однажды, когда она непреднамеренно коснулась моей руки, у меня случилась мгновенная эрекция, из-за которой я вышел из магазинчика согнувшись так, что предплечья мои прижимались к бедрам. С сумкой Стиллмана и Чейза, прикованной к спине, я всю дорогу до самой Уолл-стрит походил на горбуна из «Собора Парижской Богоматери».
Была она – кровь с молоком, и были у нее соломенного цвета волосы с легким морковным оттенком (указывавшим на ее ирландские корни), зеленые глаза, широкие плечи и красивые руки. Если бы я не был так неловок, она, возможно, поняла бы, как сильно я ее любил. Даже будучи ненормальным четырнадцатилетним парнем, я, должно быть, любил ее так сильно, как, может быть, больше никто никогда в жизни ее не любил.
Как-то раз дядя глянул на меня искоса и спросил:
– С чего это ты каждую пару дней привозишь домой новый экземпляр «Янки Дудль денди»? Ты ведь даже не знаешь нотной грамоты.
– Мне эта песня нравится, – сказал я.
– Но из-за того, что у тебя будет два экземпляра, ничего не изменится, так?
– Изм… изменится, – заплетающимся языком проговорил я.