Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 23



– Он вас беспокоит?

– Ничего страшного, – сказал я. – Просто он жрец вуду, не отрывающийся от телевизора. Он – зомби. Проводит множество радостных часов наедине с мыльными операми, разглядывая, как дамочки расставляют ноги, крутя педали велотренажеров. Визжит, когда они дарят кому-нибудь тостеры или доски для виндсерфинга, а единственное время, когда он отдыхает, это выпуски новостей. Тогда он выключает телевизор и роется во внутренностях цыплят и ящериц, которые ему приносят являющиеся сюда непрерывным потоком женщины.

– Вы хотите, чтобы вас перевели в другую палату?

– Меня нельзя перевести. Я уже спрашивал, и мне сказали, что это невозможно.

– Вы говорите обо мне так, будто меня здесь нет, – заявил вудуист, отрываясь от сцены, изображавшей, как мужчина и женщина ссорятся у водопада. – Я все слышу.

– Вас тут и нет. Вы смотрите эту штуковину дни напролет.

– Порой показывают интересные программы.

– Даже если бы они были, а их на самом деле нет, вы поступаете дурно, пялясь в телевизор. Экран порабощает вас не хуже узурпатора Клавдия.

– Вы, – сказал жрец, тыча в меня пальцем, – сумасшедший. Вы ненавидите меня, – заявил он с возмущением в голосе, – из-за того, что я пью кофе.

– Это мне не впервой, – пробормотал я себе под нос, а потом, поскольку доктор ушел, а вудуист от меня отвернулся – не потому, что у него не было сил спорить, но потому, что начиналась новая программа, – я повалился на подушки, испытывая слабость и горечь от поражения, и предался воспоминаниям.

Я проиграл свою битву с миром. Никогда больше я не смогу и ногой ступить в свою собственную страну или же заговорить с кем-нибудь на своем собственном языке, за исключением озорного чудо-ребенка или озабоченных сексом бразильских морских кадетов, от которых требуют слушать мой курс. Я давным-давно порвал со всеми своими друзьями или же они со мной порвали. К большинству из них я начинал испытывать сильнейшую неприязнь через двадцать – тридцать лет, обнаруживая, что совершенно их не знаю и что они способны бросать семьи, менять убеждения и задирать меня из-за того, что я не пью кофе.

А кофе, эта отрава, этот грязный, зловонный яд и разрушительный наркотик, поработил, конечно же, человеческую душу, растлил невинность и погубил детство. Он поистине всемогущ: мне никогда так и не удалось никого, даже одного-единственно-го человека убедить не пить его.

То, что мисс Маевска его не пила, было чистой удачей. Но если бы и пила, то, может быть, перестала бы, потому что по-настоящему меня любила.

Констанция пила его, поначалу втайне. А Марлиз… Хотя, конечно, Марлиз не станет пить его дома, она пьет его каждый день, по нескольку раз – эспрессо, капучино и бог знает что там еще. Полагая это вполне нормальным и невинным, она пьет кофе с четырех лет. Для нее это так же просто, как дышать. По внутренним каналам ее великолепного тела, которому я никогда не мог противостоять, течет кофе, неся с собой порчу, хотя это не сразу и заподозришь. Когда мы впервые поцеловались, я даже не почувствовал его вкуса. Но он там, он творит свое черное дело, и это ужасно.

По всему миру люди пьют его, слепо и бездумно, миллионами, сотнями миллионов, миллиардами. И он им нужен, они думают, что не могут без него обойтись, а меж тем кофе не пища, и не вода, и не кислород. Никто никогда не откажется от него ради меня или кого-нибудь еще. Он могущественнее, чем любовь.



Тот вудуист со всеми своими снадобьями – ничто по сравнению с эспрессо и капучино, которые сильнее всех религий мира, вместе взятых, и, возможно, сильнее самой человеческой души. Даже он ежедневно потреблял множество чашек кофе после того, как меня позорно прикатили в приемный покой.

Вонь за завтраком, обедом и ужином стоит возмутительная. Люди не могут без него даже есть. Не могут без него проснуться. Многие без него не могут уснуть. И, говоря о нем, используют местоимение «мой». «Мой кофе». Один по меньшей мере раз я накричал на официантку, которая подошла ко мне и спросила:

– Желаете ли теперь свой кофе?

– Мадам! – сказал я. – Нельзя чесать всех под одну гребенку! Вы слишком много на себя берете! То, что вы и большинство остальных людей в этом мире стали завзятыми наркоманами, еще не означает, что я такой же!

Хотя я предпринимал тысячу попыток организовать борьбу, хотя в качестве модели я избрал французское Сопротивление, которое в конечном счете добилось успеха, нет у меня ни единого союзника, ни единого друга, и я обречен на неудачу.

Единственная моя сила – это память, ибо в памяти я очищаюсь, в памяти я предстаю перед высшим судьей, там, высоко над облаками и атмосферными помехами, как будто на залитых солнцем полянах в саду Нитероя, где все безмятежно, а мир внизу предстает прохладным и голубым.

Итак, я повалился на подушки, испытывая горечь поражения, и стал вспоминать о своей первой смертельной битве, которая во многом задала тон всей моей жизни. То было мрачное событие, обрушившееся на меня так внезапно и неожиданно, что я всегда приравнивал его к электрошоку, с которым близко познакомился вскоре после того, как мою самозащиту почли преступным грехом.

Пожалуй, для начала следует сообщить вам, если вы этого еще не знаете, что у городов – а Нью-Йорк я знаю лучше всех остальных, ведь это город, где я родился, – есть голос. Я вовсе не раздуваю какую-то бесполезную метафору, пригодную для слабоумных академических сочинений, простирающихся на многие страницы без того, чтобы хоть когда-нибудь дать отдохнуть глазу на конкретном рассказе о чем-нибудь таком, что произошло на самом деле (или могло бы произойти).

Нет. У города есть голос, есть песня, которая меняется на протяжении его истории, но может по-настоящему быть услышана.

В 1950 году, когда на Манхэттене не было никаких кондиционеров, когда окна офисов открывались и ходили надземные поезда, совокупный шум, наполнявший улицы, очень отличался от того, что появился четвертью века позже, когда, как в Сан-Паулу, здания перестали отражать звуки, а миллионы кондиционеров зажужжали на одной очень высокой ноте.

Наличие или отсутствие автомобилей, а потом и различия в их количестве, заметные изменения в двигателях и выхлопных трубах, клаксонах, радио, в том, какой звук издают дверцы при закрывании, и проч., и проч., – все это определяет симфонию города. К 1950 году большинство животных с улиц исчезли: не слышно стало сотен тысяч лошадиных подков, цокающих по брусчатке. Я помню, какой звук производили толпы, вышагивавшие в приглушенно шаркающей обуви на кожаной подошве; как затем он, с появлением металлических набоек на каблуках у мужчин и туфелек на шпильках у женщин, обратился в звон миллиарда танцующих сверчков, а чуть позже великие эти хоры понемногу стихли, как бы в благоговении перед синтетическим каучуком.

Я, пожалуй, мог бы написать целую книгу об этих звуках: о свистках паромов; об отбойных молотках; об автобусных двигателях и пневматических автобусных дверях, которые на протяжении многих лет сделались такими же сложносочиненными, как пьесы Дебюсси; об эволюции завываний ветра, происходившей по мере того, как исчезала заглушающая паутина пожарных лестниц и высотные здания, обдуваемые зимним шквалом, превращались в гигантские свистки; о появлении и исчезновении шарманок, о деревьях – ибо когда-то шум деревьев можно было слышать даже на Манхэттене. Зимой они пощелкивали по окнам своими голыми ветками. Весной мягкие свежие листочки смягчали все остальные городские звуки до адажио. Летом на них обрушивались неожиданные ливни, как бы пародирующие сильный прибой или водопад. Осенью они нестройно гремели, словно призывая готовиться к Рождеству. И на протяжении трех времен года они были обиталищем птиц. Даже если и увидишь теперь на Манхэттене птицу, то, как мне рассказывали, навряд ли можно услышать. Останется только гадать, не случилось ли чего с твоим слухом, не оказался ли ты в немом кино – или не повстречалась ли тебе птица, немая от рождения.

Хотя миллионы звуков, производимых городом, и меняются на протяжении лет, происходит это так медленно, что единственным способом их слышать является обращение к памяти. В 1918 году, когда мне было четырнадцать, музыка города исполнялась лошадиными копытами, свистками паромов, гудками поездов, дребезжанием окон, ветром, дувшим сквозь решетки и лестницы, шагами по мостовой, криками старьевщиков и разносчиков еды, тарахтением редких моторов и шумом сотен тысяч деревьев, которые вплетали тень парков в ткань загородных лесов.