Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 65 из 82



Настоящая ночь застала нас, когда мы въезжали в город Марч. Здесь я расплатился с возницей. Еще один день выносить зрелище трясущегося впереди жирного зада было выше моих сил. Он довез нас до гостиницы «Рулька», где нас поселили в комнате с сильным яблочным запахом: плоды хранились тут же, на настиле.

Гостиница была самая захудалая, хозяева небрежно относились к своим обязанностям, но Кэтрин, которая долго жила почти что в заточении, это заведение казалось шикарным местом. Она решила, что яблоки в комнате разложили специально для нас (ужина нам не предложили — даже ту жалкую часть туши, название которой присвоили этой убогой гостинице) и стала с жадностью — одно за другим — их поедать, пока ее не вырвало прямо в постель. Горничная — девочка не старше двенадцати-тринадцати лет — пришла в час ночи в нашу ледяную комнату, заменила нашу изгаженную простыню чистой, но сырой, и тут в холоде и сырости Кэтрин прильнула ко мне и целовала; демоны, все еще не отпускавшие женщину, проникли ко мне в кровь со слюной, и я, не в силах больше сопротивляться, взял ее, но глаза мои были при этом закрыты, чтобы никого из нас не видеть, — и еще я руками закрыл ей лицо. Кэтрин заснула, крепко прижавшись грудью к моей спине. Я же не мог спать: мешали холод, запах в комнате и отчаяние, сжимавшее сердце.

В Марче нам пришлось пробыть два дня: мы ждали дилижанс, который должен был через Кембридж привезти нас в Лондон.

В первый день — это был вторник — на рассвете прямо под нашими окнами послышался шум рынка; я вывел Кэтрин на улицу, мы ходили между прилавками, покупали мед, фрукты, свечи, клубки шерсти, пчелиный воск. Там же мы встретили мужчину, который за три пенса имитировал крик, или рычание, или клекот любого животного или птицы. Эта его способность так восхитила Кэтрин, что мне пришлось несколько раз платить по три пенса, чтобы услышать подражание очередному животному. Вскоре я почувствовал неловкость оттого, что стою среди зевак и слушаю, как имитатор изображает цыпленка, свинью, глухаря или новорожденного ягненка. Через четверть часа я сказал Кэтрин: «С нас хватит. Давай уйдем, пока он не перешел к африканским тварям», но Кэтрин стала упрашивать меня послушать еще кого-нибудь, сказав: «Ты ведь еще никого не заказывал, Роберт. Теперь твоя очередь». Я вытащил еще три пенса, положил их на жесткую, мозолистую ладонь мужчины, а тот спросил: «Так кого мне изобразить, сэр? Крик павлина? Вой волка? Или свинью с поросятами — за одну цену?

— Свинок, — сказала Кэтрин. — Пусть покажет свинок.

— Нет, не свинок, — возразил я. — Черного дрозда.

— Черного дрозда, сэр?

— Да.

— Тогда нужна полная тишина. А вы, добрые люди, должны замолчать. Черный дрозд поет тонким голоском, поет нежно, его громко не изобразишь.



Мужчина уговорил окружавших его людей прекратить болтовню. Сложив трубочкой ладони, он приложил их к губам. Сквозь просветы в пальцах мне было видно, как его губы уродливо изогнулись. Закрыв глаза, я ждал. Вдруг раздалось пение — чистое и прекрасное. И я ощутил, как на моих глазах выступили слезы. Заторопившись, я вытащил платок и громко высморкался, — этим я так грубо прервал имитацию пения птицы, что толпа взорвалась смехом. Я кивнул смотревшему на меня сердито имитатору и, решительно взяв за руку Кэтрин, увел ее с рынка.

Днем я взял напрокат лодку: больше заняться в Марче было нечем. День стоял теплый, словно опять нежданно-негаданно вернулось лето, я греб вниз по течению реки к местечку под названием Бенуик. «Это слишком маленькая деревушка, туда вряд ли заявится имитатор птичьих голосов», — сказал я с улыбкой, но Кэтрин не слышала меня. Она опустила руку в воду — похоже, вода ее гипнотизировала так же, как плавающие листья и водоросли, скользившие между пальцами. Она приоткрыла рот и не замечала, что ее длинные волосы свесились в воду. Неожиданно она вышла из транса и засмеялась, и смех ее, который я редко слышал в «Уитлси», звучал в точности как смех ребенка. Но я не чувствовал при этом звучании ни нелености, ни сострадания, я уже заранее предвидел скуку при мысли, что Кэтрин будет моей единственной женщиной. Время с ней протекало медленно, и не верилось, что когда-нибудь сядет солнце или ночная мгла вдруг сменится рассветом. Я пытался утешить себя мыслью, что, если время замедлится, я состарюсь позже отведенного природой срока. Но эта тщеславная мысль принесла лишь минутное утешение: ведь теперь старость не страшила меня, а если говорить откровенно, мне было безразлично — жить или умереть.

Вечером, когда я лег на кровать в комнате с ядреным яблочным запахом, у меня от гребли болезненно ныли плечи и спина. Кэтрин подошла к кровати, встала рядом, задрала юбку и попросила меня положить руку на ее живот; она раздраженно упрекнула меня в том, что я никогда раньше этого не делал и не хотел делать и, следовательно, не люблю малыша, что находится в ней.

Повернув голову, я взглянул на ее живот и сказал, что мне трудно любить то, что еще не обрело свое воплощение. Кэтрин не поняла, что я хотел сказать, у меня же не было никакого желания вдаваться в объяснения, поэтому я успокоил ее и погладил живот. Тогда она заговорила о том, что собирается делать для ребенка, когда он родится, и что никому, кроме меня, не позволит дотронуться до него, боясь зависти бесплодных женщин: они могут прийти, когда она спит, и украсть ребенка, — «и тогда я опять останусь ни с чем». Чтобы успокоить ее, я сказал (это было похоже на истории о Земле Map, которые я рассказывал Мег Стори), что мы возведем крепость, ребенка же поселим в самой высокой башне, куда никому, кроме нас, не будет позволено заходить, «и тогда он не только будет в безопасности, но никогда не увидит и не ощутит жестокости этого мира, его козней, его уродства: ведь то, что он увидит из окна башни, будет сказочно прекрасно…» Этот бред настолько очаровал Кэтрин, что она заснула стоя, и мне пришлось подниматься и укладывать ее в постель. Что делать дальше, я не знал: ложиться рядом с ней мне не хотелось, и я сел на стул у окна, решив смотреть на звезды: вдруг увижу Юпитер в окружении маленьких звездочек, но стекло было настолько грязным, что я смог увидеть в нем лишь свое отражение, и тут меня поразило, как сильно состарился я за такой короткий срок — лицо, запомнившееся мне как круглое и веселое, осунулось и приобрело тревожное выражение.

Потом я задумался о Селии. Не знаю, что заставило меня ее вспомнить, — желание увидеть Юпитер или перемены в моей внешности, которая всегда вызывала у нее отвращение. Мне припомнилось мое знаменитое «покаянное письмо», я сочинял его много часов подряд, но, так и не справившись с задачей, послал вместо него короткую записку. Теперь я мысленно писал другое письмо, где говорил, что понял, как сон связан с любовью. И еще рассказывал, какое несчастье, когда тебя любят, а ты не можешь ответить на эту любовь. Теперь меня днем и ночью терзает чувство вины, неразрывно связанное с отвращением, и эти муки так же сильны, как муки любви. «Так что теперь я знаю, Селия, — заканчивал я свое воображаемое послание, — как сильно заставлял тебя страдать, и за эти страдания, причина которых во мне, я сейчас прощу у тебя прощения».

По не совсем понятным причинам эта обращенная к Селии просьба о прощении так успокоила меня, что я заснул прямо на стуле. Однако сон не был приятным. Мне приснилась мать, она находилась в комнате Амоса Трифеллера и, как я вскоре понял, не видела и не слышала меня. Решив, что я не пришел, она надела шляпку и ушла, оставив меня одного.

Неожиданное потепление сопутствовало нам на всем пути до Лондона; когда же мы подъезжали к городу, я обратил внимание, что трава у дороги пожухла, а опавшие листья выглядят сухими и ломкими, — все говорило о том, что здесь давно не было дождя. За окном постоянно вился рой из мух и прочих насекомых, они преследовали нас в поездке, и это побудило меня задать вопрос нашим попутчикам: «Какая погода установилась в Лондоне с окончанием лета?» Мне ответили, что об «окончании лета» говорить не приходится: лето по-настоящему так и не ушло, «ужасный зной продолжается», в столице за несколько месяцев ни разу не подул свежий ветерок и не пролилось ни капли дождя, «по этой причине атмосфера там удушающая, и все, кто поумнее, едут не в Лондон, а оттуда».