Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 16

Если бы я не любила так сахар, мама с бабушкой не поссорились бы. Они не успели помириться, и в этом виновата одна я.

Один раз, когда мы уже постелили на пол матрасы, я все равно ждала, что мама будет петь. Моя спина уже забыла палку, и я могла спать на спине. Я больше не злилась на бабушку. Зачем мама должна из-за меня на нее злиться? Мне хотелось, чтобы все стало как раньше. Чтобы они разговаривали. Чтобы мама хохотала, когда бабушка чихает.

— Мама, — позвала я.

— Что, Хадижа? — тихо спросила она.

— Мама, прости, да, бабушку. Я ее уже простила.

— Я тоже ее простила, — сказала мама. — Я не обижалась на нее.

— А почему ты тогда все время молчишь?

— Говорить не хочется, — ответила она.

Это был наш последний разговор, который я помню. Сначала я очень боялась, что Аллах разозлится на меня за то, что я слушалась шайтана, и накажет. Но потом, когда моя спина все забыла и я простила бабушку, я подумала, что Аллах мне тоже все забудет. Дедушка говорил, что Аллах — милосердный. Что люди даже в тысячу раз с ним не сравнятся, такой он хороший. Мне казалось: если я и мама простили бабушку, то и Он меня простил. Я уже была уверена, что прощена, пока Он меня не наказал.

* * *

Обычно семья генерала Казибекова приезжает в начале лета. Его жена с детьми живет в том красивом доме у родника, а сам генерал приезжает из города на серебристой «Волге» по выходным, но и то не каждые выходные. В нашем селе столько разговоров о генерале, что долгое время я представляла его самым главным человеком на свете.





Однажды мы шли с мамой на родник. Это было уже после того, как бабушка отлупила меня палкой. Я несла эмалированный чайник. Мама — кувшин. Мимо нас проехала «Волга», на солнце машина переливалась, как форель в речке. Даже мамин железный кувшин не был таким блестящим, как эта машина, хотя мама всегда натирала его. К машине генерала Казибекова как будто приклеили много-много маленьких блестящих звездочек. У меня даже глаза заболели на нее смотреть. Я никогда еще не видела генерала. Но машина проехала так быстро, что я не успела никого в ней разглядеть.

Когда мы дошли до их дома, машина уже стояла возле него, и ворота были открыты. Сначала из машины вышел низкий толстый мужчина в потной рубашке. Я всегда по-другому представляла генерала — высоким в военной форме. Я так расстроилась, когда генерал оказался не таким. Но потом из машины вышел второй человек — высокий, в форме и с усами. Это и был генерал. У нас в селе мужчины если отращивали усы, то всегда вместе с бородой. А у генерала бороды не было. Он был очень важный. Точно такой, как генерал.

За генералом из машины вышел мальчик, на несколько лет старше меня. Какой это был красивый мальчик — на нем были красивые брюки и блестящие туфли. Я сразу поняла, что он — городской. Я остановилась, чтобы посмотреть на генерала и на машину. Как я им завидовала — у них такой дом, такая машина, все что хочешь у них есть.

— Махач! — позвал генерал и зашел в ворота.

Мальчик побежал за ним. Они с нами даже не поздоровались. Конечно, кто мы такие были, чтобы с нами здороваться. Раньше мы тоже были городскими, и у моего папы тоже была очень хорошая работа, он мог купить мне все. Я посмотрела на свои галоши. По сравнению с туфлями этого мальчика мои галоши — просто позор. Я посмотрела на мамины ноги — на ней были резиновые шлепки. Ее ноги были меньше шлепок, поэтому когда мама ходила, то смешно подворачивала ноги. Конечно, Казибековы с нами здороваться не будут. Надо было маме надеть синюю юбку. Это был день, когда я впервые встретила Махача.

* * *

Мне тринадцать лет, и я начала писать этот дневник, когда уже все случилось. Сначала я не хотела, даже не думала. Вспоминала зеленые книги у дедушки под столом на почте. Сидя на полу и листая их, с непонятными мне буквами, я думала, что книги пишут только гении, важные люди, вроде нашего генерала или Толстого. В школе меня научили читать и писать, и вот я сама исписала уже столько листов. Значит, книгу писать легко, особенно если знаешь, что ее никто не прочтет.

В нашем доме опасно вести дневник — его всегда надо хорошенько прятать, чтобы не нашли и не захотели почитать. На моем дневнике есть замок — маленький металлический, ключ от него я ношу на груди на золотой цепочке, которую бабушка подарила мне на день рождения. А дневник — толстую розовую тетрадь — подарили мои одноклассницы, наши сельчанки. У меня в голове и мысли не было такой — записывать, что у нас в доме происходило и происходит. Но когда я увидела на тетради замок, мне сразу захотелось рассказать ей все, потому что эта тетрадь похожа на меня — розовая и гладкая с виду, она умеет закрываться на замок, как и я привыкла держать свой рот и сердце на замке. Не дай Аллах, кто-нибудь найдет эту тетрадь, сломает замок (что его ломать, он не крепкий) и прочтет все, что в ней написано. Узнает о моем позоре. Позоре, который я давно храню под замком.

Мне сразу захотелось рассказать о Махаче, еще на первой странице — я часто думаю о нем, но я себе не разрешила. На первой, на второй и на третьей страницах я говорила себе «нельзя» — разве можно писать про чужого парня в своем дневнике? Но мне так хотелось написать его имя. Мне так хотелось увидеть его имя на белых листах своей розовой тетради. Они такие гладкие и приятные на ощупь. От них даже пахнет какими-то духами. Наверное, это дорогая тетрадь. Теперь, когда имя написано, я могу продолжать. В тетради триста листов. Но у меня нет столько историй. Моя жизнь в нашем сельском доме — скучная, никогда ничего не происходит. Скоро я закончу записывать, и в тетради останется много-много чистых листов. Если бы я жила в городе, там жизнь не была бы такой скучной и я бы исписала всю тетрадь. Хотя я уже пожалела, что начала вести дневник, потому что теперь надо рассказать, как Аллах меня наказал, но когда я думаю об этом, у меня из глаз идут слезы. Я только беру ручку и ставлю ее стержнем на бумагу, как слезы заливают мне все лицо, капают на тетрадь, бумага мокнет. Как можно так писать? Раньше я умела держать слезы в глазах — надо было не моргать, и они не катились дальше, стояли в глазах, а потом высыхали, или их можно было вытереть рукой. Теперь мои слезы изменились — может быть, с возрастом они меняются у человека? Моргай, не моргай — вытекают сами. Новые слезы выталкивают из глаз старые и текут, текут, текут. А может быть, так получилось потому, что, когда Аллах меня наказал, я часто сидела у обрыва и, наклонившись вниз, смотрела на речку? Как я хотела упасть и утонуть в ней! Сломать себе руки и ноги и лежать на скользких камнях под водой не в силах пошевелиться. Я даже чувствовала спиной их холод. И кричать от боли, но так, чтобы меня никто не услышал. Разве тогда, сидя у обрыва, я не кричала про себя? Я кричала не переставая. Но разве меня кто-то слышал? Прыгнуть у меня не хватило сил — это был бы самый большой грех, меня не похоронили бы тогда на нашем кладбище, а в другом месте одной лежать страшно. Я много раз представляла — как я лежу на камнях, мои руки сломаны, волосы распустились по воде, и вода рядом с моей головой как будто стала черная, мои глаза как два фундука, они открыты, смотрят вверх, я кричу, но изо рта выходит только журчание речки. Мне нравилась такая смерть. Она была красивой, как в старых легендах. А еще я мечтала о том, что Махач придет в наш сад в своих красивых блестящих туфлях, подойдет к обрыву, посмотрит вниз и увидит там меня. Он подойдет тогда к черешневому дереву, отломит от него ветку с белыми цветами… Когда Аллах меня наказал, стояла осень, все умирало, и не только горы, но даже люди, а я все равно представляла, что Махач отламывает ветку в цветах. Он бросает ее вниз с обрыва, ветка падает и ложится мне на грудь. Как это красиво! Я не хотела, чтобы Махач тоже прыгнул вниз от горя. Пусть бы умерла я одна, а остальные пусть бы жили долго и были счастливы. Я хотела, чтобы речка сама потянула меня, но она не потянула… Со мной ничего не случилось. Только слезы текли как река.