Страница 11 из 16
Вот когда солнце с гор уходит, еще трава желтеет. Птицы так спешат улететь из нашего села, как будто мы их чем-то обидели. Только курицы, утки, гуси и индюки никуда не улетают. Конечно, мы же их кормим, а другие птицы сами крошки подбирают, специально им никто не дает. И только-только эти птицы улетят, как в село приползают тучи — злые такие, они висят над нашими домами. Можно подумать, мы им тоже что-то плохое сделали. Хочется, чтобы всегда было лето.
Даже летом я сижу, смотрю на горы через обрыв — и уже жду, когда они начнут засыпать. Почему так? Они еще не спят, солнца на всех хватает, и даже птицы еще не знают, что скоро они улетят, а я уже сижу и жду, когда горы заснут. Зачем думать о плохом? Зачем ко мне приходят такие мысли? Может быть, это из-за шайтана, который в последние дни разговаривает со мной все чаще?
Раньше я могла жить без сахара и пить два стакана чая с одним кусочком. Потом мне стало не хватать. С того дня, как я первый раз без спроса вошла в бабушкину комнату и нашла мешок с сахаром, мне уже не хватало одного большого куска в день.
— Бери еще! Бери! — говорил мне шайтан.
Я знала, что это плохо. Если бы мы жили раньше, мне бы отрубили руку. Я так боялась, что старые адаты вернутся и мне отрубят руку. Что я бы делала с одной рукой? Только масло сбивать одной рукой можно. Но я же не хотела всю жизнь сбивать масло! Я хотела ткать ковер. Я хотела научиться писать, как дедушка, сидеть на почте и писать буквы на бумаге ручкой. Я даже рисовать хотела. Но людей по нашим обычаям рисовать нельзя, Аллаху это не нравится. А природу рисовать мне не нравилось. Поэтому я не рисовала, хотя у меня было три карандаша — синий, красный и зеленый.
Воровать сахар было легко — меня всегда посылали за вещами на второй этаж. За кисетом, за дедушкиной папахой, если он уходил, за чистым полотенцем. Я быстро забегала к бабушке в комнату, совала руку за занавеску и брала из мешка сахар.
— Два бери! Два! — говорил мне шайтан.
— Сахара мало станет, бабушка увидит, — отвечала я.
— Бери два!
Я брала два. Что я могла сделать? Мешок такой большой, думала я, может, бабушка не заметит, что я беру. Я думала, когда фрукты на деревьях созреют, я перестану брать сахар. Фруктов я могу есть сколько хочешь. Сначала созревает тутовник. Он похож на жирную гусеницу, но такой сладкий. Когда он падает с дерева на землю, то лопается, и кажется, что под деревом — много-много раздавленных гусениц. Дедушка стелит внизу клеенку и трусит дерево. Иногда мы собираем целое ведро с одного дерева.
За тутовником начинается черешня. В нашем саду растет красная и желтая. Маленькой я залезала на дерево, срывала черешню, ела ее, а косточки пуляла в соседний сад — пусть у них будет мусор. Но больше всего я люблю абрикосы — они у нас самые вкусные, длинные, откусишь — как мед на языке.
Абрикосы сначала бывают зеленые. Сыновья Салихи такие едят. А мне не нравятся — кислые. Я жду, когда они станут большими и желтыми.
Вот и тогда я так ждала, когда они созреют, я думала, что перестану брать сахар. Зачем мне сахар, когда есть абрикосы. Но когда они созрели, я все равно не перестала. Почему так получилось?! Абрикосы же я больше люблю, чем сахар. Но я никак не могла остановиться. Каждый день шайтан толкал меня в спину и заставлял заходить в бабушкину комнату. Я уже не хотела сахар — столько фруктов было, и дедушка покупал мне ирис. Но что я могла сделать? Это же не я, а шайтан.
В тот день дедушка собрал абрикосы. Принес деревянные ящики, в которых они не помнутся, и мы ждали машину, чтобы отвезти их на рынок. Бабушка послала меня наверх за новой клеенкой — люди приедут, их надо за стол посадить. Клеенка лежала в шкафу в коридоре второго этажа. Я быстро поднялась по лестнице, открыла шкаф.
— Хадижа! — позвал меня шайтан из бабушкиной комнаты.
Я вздрогнула — никак не могла привыкнуть к его голосу. Если бы у меня был камень, в котором живет сура, я бы не стала его слушать.
Я зашла в комнату, подбежала к занавеске, как обычно, сунула за нее руку. Там было пусто. Что такое, не поняла я. Где мешок? Я отдернула занавеску — мешка не было. Куда он делся?
— Так я и знала! — раздался за спиной голос.
Это был уже не шайтан, а бабушка. Я так вздрогнула, что сердце чуть через рот не выскочило.
— Так я и знала, что это ты воруешь сахар! — закричала бабушка.
Она так тихо подошла, я даже не услышала ее шагов. Какое у нее было злое лицо! Она вся покраснела, а нос у нее стал гнутым, как крючок.
— Я больше не буду, бабушка! Прости меня!
— Не будешь, да?! — крикнула она. — Вот сначала я тебя изобью, а потом ты не будешь!
Она подлетела ко мне как аждаха. Я закричала, у меня сердце вверх поднялось, и я боялась рот закрыть, чтобы нечаянно не укусить сердце.
Как она меня ударила палкой по спине, так больно было, у меня из глаз звезды выскочили.
— На тебе еще! На! — Она опускала палку на мою спину. — На!
— Уй, как больно! Мамочки!
— На!
— Мама!
— На тебе еще!
— Мама!
Я кричала, и мой собственный крик заходил мне в уши, как в узкое горлышко кувшина, и не мог оттуда вырваться. Моя голова чуть не лопнула.
— Мама!
Я никогда еще не видела, чтобы мама двигалась так быстро. Она забежала в комнату с вытянутыми руками, схватила меня и закрыла. У мамы руки были такие худые, их не хватило на всю меня. И бабушка все равно находила место, куда ударить. Мама выставила руки вперед, и палка несколько раз попала по ее узким кистям.
— Я тебе говорила, это она сахар берет! — Бабушка не могла успокоиться — била нас палкой как сумасшедшая.
— Тебе что, сахара жалко?! Пусть берет, она же ребенок! — крикнула мама.
— Ты зачем ее защищаешь? Вырастет воровкой, что будешь делать?! — бабушка еще раз ударила, мама успела повернуться, и она попала ей по спине. Тогда бабушка остановилась.
— Это только сахар, — сказала мама и заплакала.
— Это сейчас только сахар, потом она деньги брать будет. Она не понимает, когда говоришь — нельзя. Ее только палка научить может. Избаловали вы ее! Я говорила Расулу, не надо ей все, что хочет, покупать. Все, что хотела, ей давали. Испортили уже.
— У нее отца нет, а ты ее палкой бьешь за какой-то сахар.
— Астагфирулла, я ее не за сахар бью, я ее за воровство бью. — Бабушка еще раз замахнулась на нас, но не ударила. — Ты замуж выйдешь, уедешь, на мою голову ее оставишь. Я говорила, пусть Расула родственники забирают. Они ей такие же родственники бывают, как мы!
— Я ее мать!
— А я твоя мать, и не лезь, когда я ее воспитываю! Узнает кто-нибудь, какой позор будет, а! В глаза людям не смогу посмотреть! Мне это надо — этот позор?!
— Айке же позора не было, когда она мои галоши украла! — крикнула я.
— Вах, ты только посмотри! Она еще разговаривает! Я бы на твоем месте язык себе откусила. У-у-у, какая наглая, ты только посмотри… Я бы на твоем месте голову не могла поднять, не то что разговаривать! Руку тебе отрезать, бессовестной, надо! Негодяйка такая! Я тебе что, сахар не даю! Говори! Не даю я тебе сахар?!
— Это не я, бабушка.
— Вах, не ты! Я не видела сейчас, что ли?! А если не ты, то говори, кто?! Кроме нас, дома никого не бывает!
— Это шайтан, бабушка! Он говорил мне брать! Я не хотела. А он звал меня, говорит, заходи, бери сахар, еще бери, два куска бери. Я не хотела, я тысячу раз «бисмилля» сказала. А он, бывает же, звать не перестал. Я же камень потеряла, поэтому он пришел! Я не хотела брать твой сахар!
— Не придумывай мне!
Бабушка мне не поверила. Но она все равно пришила к моей юбке бусинку из Мекки с черным глазком, чтобы меня не сглазили, и я больше не воровала. Она дала мне еще один камушек с сурой, и я его трогала, когда видела бабушку, потому что моя бабушка — настоящий шайтан. Она так больно побила меня по спине, что я всю неделю лежать по ночам не могла. Только на боку спала. С того дня мама еще больше молчала. От нее не было слышно почти ни звука. Раньше она мне пела перед сном, теперь перестала. Мама не смеялась, когда бабушка нюхала табак после еды. Она только один раз сказала бабушке: «Я никогда тебя не прощу!» — и больше они особо не разговаривали.