Страница 124 из 161
— Ведь это же нестерпимо, когда тебя опекают, как малое дитя, или экзаменуют, как школьника! — жаловался Орас, обращаясь к Ларавиньеру. — Я не имею права уходить и возвращаться, когда мне вздумается, я должен спрашивать разрешения; а если я засижусь хоть немного, передо мной встает назначенный срок, как приговор, как точно установленная мера времени, отпущенного мне для развлечений. Это, право, забавно! Придется, видно, брать отпускное свидетельство и платить неустойку за каждую минуту опоздания.
— Вы же видите, как она страдает, — вполголоса заметил Ларавиньер.
— А я, черт возьми? Не думаете ли вы, что я блаженствую? — громко возразил Орас. — Что же, по-вашему, потакать этим выдуманным, нелепым страданиям, а моими подлинными, глубокими, возрастающими со дня на день муками можно пренебречь?
— Значит, из-за меня вы несчастны, Орас? — сказала Марта, с суровой скорбью поднимая на него большие голубые глаза. — Не знала я, что это дело моих рук.
— Да, несчастен, — закричал он, — ужасно несчастен! Если вам угодно, я при Жане скажу, что из-за вашего вечного уныния мне опротивел собственный дом. Опротивел до того, что только вне дома я свободно дышу, я оживаю, прихожу в себя, а стоит лишь вернуться домой, как грудь моя сжимается и я чувствую, что умираю. Ваша любовь, Марта, давит меня как пресс, я от нее задыхаюсь. Вот почему с некоторых пор вы реже меня видите.
— Мне кажется, вы ошибаетесь, последовательность иная, — ответила Марта; оскорбленная гордость вернула ей самообладание. — Не моя постоянная печаль побуждает вас отлучаться из дому, а ваши постоянные отлучки вызывают мою печаль.
— Слышите, Ларавиньер, — сказал Орас, который всегда искал моральной поддержки у окружающих и, глядя на хмурое лицо Жана, опасался, что тот его осудит. — Итак, оттого, что я бываю на людях, оттого, что веду жизнь, подобающую мужчине, оттого, что пользуюсь своей независимостью, — я обречен видеть по возвращении расстроенное лицо, горькую улыбку, холодность, выслушивать сомнения, упреки, поучения! Да ведь это же невыносимая пытка!
— Я вижу, — сказал Ларавиньер, поднимаясь, — что обоих вас можно лишь пожалеть. Поверьте моему слову, вам нужно расстаться!
— Он только этого и хочет! — воскликнула Марта, закрывая лицо руками.
— А вы мне это формально заявляете через Ларавиньера? — вскипел Орас.
— Позвольте, — сказал Ларавиньер. — Не заставляйте меня играть неблаговидную роль. Ни вы, ни Марта не поверяли мне своих тайн, и то, что сейчас было сказано, я сказал по собственному побуждению, ибо так я думаю. Вы друг другу не подходите и никогда не подходили; ваше увлечение обращается в ненависть, а вы могли бы разойтись мирно, оставаясь добрыми друзьями.
— Я допускаю, что эта прекрасная речь произнесена по вдохновению и является импровизацией Ларавиньера, — сказал Орас, — но скажите, Марта, выразил ли он действительно ваши чувства?
— Он мог легко предположить их и даже угадать, услышав, как вы обвиняете меня в своем несчастье, — ответила она с достоинством.
Все складывалось совсем не так, как хотелось бы Орасу. Он был не прочь бросить Марту, но не желал быть покинутым ею. Проявленная Мартой твердость, которую внушило ей присутствие Ларавиньера, привела Ораса в исступление. Он вскочил, сломал попавшийся под руку стул и дал полную волю своей ярости и горю. В нем проснулась даже прежняя ревность, и ненавистное имя господина Пуассона из мести было снова пущено в ход; уже готово было сорваться и имя Арсена, но тут Ларавиньер взял Марту за руку и решительно произнес:
— Вы избрали себе в защитники безрассудного и ничтожного мальчишку; на вашем месте, Марта, я не остался бы с ним ни минуты.
— Так уведите ее к себе, милостивый государь! — отвечал Орас с убийственным презрением. — Охотно соглашаюсь, ибо теперь я понял, что происходит между вами.
— У меня, милостивый государь, — возразил Жан спокойно, — она пользовалась бы почетом и уважением, у вас же она подвергается унижениям и издевательствам. Великий боже! — добавил он с внезапным волнением. — Если бы я хоть один день был любим подобной женщиной, я помнил бы об этом всю жизнь…
Голос его пресекся, словно вся накопленная в его сердце нежность вылилась наконец в этих словах. В них прозвучала такая искренность, что притворная или внезапно вспыхнувшая ревность Ораса мгновенно погасла. Волнение Ларавиньера передалось ему, и, подчиняясь той реакции, которую часто вызывают в нас бурные сцены, Орас залился слезами и, протянув Жану руку, горячо сказал:
— Вы правы, Жан. Вы великодушный человек, а я подлец и негодяй! Вымолите мне прощение у этой страдалицы, я недостоин ее.
Это честное и благородное решение положило конец ссоре и даже завоевало бесхитростное сердце Жана.
— Давно бы так, — сказал он, вложив руку Марты в руку Ораса, — вы лучше, чем я думал, Орас. Прекрасно, когда человек умеет так быстро и мужественно признавать свои ошибки. А Марта, разумеется, рада все забыть.
И он убежал к себе в комнату — то ли чтобы не видеть радости Марты, то ли чтобы скрыть прорвавшуюся чувствительность, которую обычно подавлял.
Несмотря на счастливую развязку, подобные сцены стали повторяться все чаще и чаще. Орас любил развлечения и отдавался им с необузданным легкомыслием. Он не мог провести дома ни одного вечера и оживал лишь в партере у Итальянцев или же в Опере. Там, правда, Орас не мог привлекать внимания, но он наслаждался, разглядывая в ложах женщин, выставлявших напоказ свою красоту или наряды перед толпой молодых людей, не имеющих средств, но жаждущих удовольствий, роскоши и богатства. Он знал по именам всех женщин, блиставших в свете, но их титулы, богатство и гордость ставили непреодолимую преграду его вожделениям. Он знал их ложи, их экипажи, их любовников; он стоял на нижней ступеньке лестницы, глядя, как они медленно проходят мимо в дорогих мехах, которые едва прикрывают их обнаженные плечи и подчас, задевая его, спадают совсем, открывая его дерзкому взгляду невозмутимо дерзкую наготу. Жан-Жак Руссо ничуть не преувеличивал, говоря о необычайном бесстыдстве светских женщин; но то была философическая грубость, которую Орас отнюдь не одобрял. Высокомерные, вызывающие взгляды этих женщин, словно говорившие: «Любуйтесь, но только издали», не охлаждали его честолюбивых стремлений. Наглый взгляд Ораса, казалось, отвечал: «Ко мне это не относится». Словом, волнения сцены, власть музыки, гипноз аплодисментов — все, вплоть до фантасмагории декораций и блеска огней, кружило юноше голову; но в конце концов вина его состояла лишь в том, что он стремился к наслаждениям, которые общество то предлагает беднякам, то отнимает, как воду у жаждущего Тантала.
Неудивительно, что, когда он возвращался в свою темную, жалкую мансарду и видел там бледную, озябшую Марту, задремавшую от усталости у погасшего очага, ему становилось не по себе от двойственного чувства раскаяния и досады. Тогда гроза разражалась по малейшему поводу; а Марта, не находя исцеления от своей злосчастной любви, жаждала конца и страстно призывала смерть.
Стоит лишь однажды приподнять завесу над подобной семейной тайной, как ее участники уже не могут обойтись без помощи третьего лица; к нему прибегают то как к наперснику, то как к судье. Вначале Ларавиньер был посредником. Он сердился, что его вовлекают в эти ссоры, и признавался Арсену, что, несмотря на свое намерение не вмешиваться, у него с Орасом завязалось нечто вроде дружбы. Действительно, Орас относился к нему с доверием и часто проявлял великодушие, все больше покорявшее Жана. Вопреки всем его недостаткам, в Орасе было много прекрасных качеств: вспылив, он быстро остывал; умное слово всегда находило путь к его разуму; дружеское слово еще скорее достигало его сердца; от бешеных порывов гордости и тщеславия он мог внезапно перейти к смиренному и чистосердечному раскаянию. Короче говоря, он по очереди проявлял самые противоречивые черты и наклонности, и описанная нами ссора мало чем отличалась от всех последующих, в которых Ларавиньеру приходилось выступать в роли примирителя.