Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 127

Эта разлука была тяжелым ударом для Жермини. Она почувствовала себя одинокой, никому не нужной. С тех пор как девочку увезли, Жермини некого было любить. Сердце ее тосковало, в душе было пусто, и она снова обратилась к религии, отдавая церкви нерастраченную нежность.

Через три месяца Жермини узнала, что ее сестра умерла. Зять, один из тех рабочих, которые вечно жалуются и хнычут, рисовал в напыщенных и чувствительных фразах свое печальное житье: за похороны все еще не уплачено, он болен лихорадкой и не может работать, на руках у него двое малышей, не считая племянницы, семья осиротела, даже суп и то некому сварить. Жермини расплакалась, читая это письмо; потом она мысленно представила себя в этой страшной Африке, в этом доме, рядом с этим несчастным человеком, рядом с несчастными детишками. В ней начала пробуждаться смутная жажда посвятить себя кому-нибудь. Вслед за первым письмом посыпались другие, в которых зять благодарил Жермини за помощь и расписывал свою нужду, одиночество, постигшую его беду в еще более выспренних выражениях, которые он, как многие парижане, почерпнул из воспоминаний об уголовной хронике и дрянных романов, случайно им прочитанных. Поверив в это вымышленное горе, Жермини уже не могла избавиться от мыслей о нем. Ей слышался детский плач, зовущий ее из-за моря. Она все тверже, все непреклоннее решала уехать и строила планы будущей жизни. Ее преследовала эта Африка, это слово, которое она на все лады повторяла про себя. Мадемуазель де Варандейль, видя, как она задумчива и грустна, спрашивала, что с ней случилось, но Жермини упрямо молчала. Она мучилась, разрываясь между тем, что считала своим долгом, и тем, что ей представлялось неблагодарностью, между своей госпожой и детьми своих сестер.

То она думала, что не может покинуть мадемуазель, то ей казалось, что бог разгневается на нее, если она оставит на произвол судьбы семью кровных родственников. Она окидывала взглядом комнаты и повторяла: «Я должна уехать», затем начинала тревожно думать, что без нее мадемуазель немедленно расхворается. Другая служанка! При одной этой мысли Жермини чувствовала укол ревности, и тут же ей представлялось, что кто-то отнимает у нее хозяйку. В другие минуты, охваченная религиозным пылом и жаждой самоотречения, она готова была целиком посвятить свою жизнь зятю. Она хотела уехать к этому человеку, которого всегда недолюбливала, с которым была в плохих отношениях, который грубостью и пьянством свел в могилу ее сестру. И все, что ее ожидало в его доме и чего она боялась, — неизбежность страдания и страх перед ним, — лишь подстегивало Жермини, воспламеняло ее, томило страстной и нетерпеливой жаждой самопожертвования. Это желание мгновенно исчезало, стоило мадемуазель сказать слово, сделать жест; Жермини приходила в себя и только дивилась прежним своим мыслям. Она чувствовала себя полностью и навеки связанной с мадемуазель де Варандейль и ужасалась тому, что осмелилась хотя бы подумать о разлуке. Эта внутренняя борьба продолжалась два года. Потом Жермини случайно узнала, что через несколько недель после смерти сестры умерла и племянница: зять скрыл ее смерть, чтобы Жермини не выскользнула из его рук, чтобы она приехала к нему в Африку и привезла свои жалкие сбережения. Это известие развеяло все ее иллюзии, и она сразу излечилась. Ей даже не верилось, что когда-то она хотела уехать.

VII

Приблизительно в это время судебными властями была продана с торгов небольшая пустующая молочная лавка в конце улицы Лаваль. Молочную заново отделали и покрасили. На стеклах появились желтые буквы надписей, в витрине — пирамиды из шоколада компании колониальных товаров и раскрашенные банки кофе вперемежку с графинчиками ликеров, над дверью засверкала жестяная вывеска в виде разрезанного пополам молочника.

Новой владелице молочной, которая таким путем старалась привлечь клиентов, было лет пятьдесят; несмотря на непомерную толщину, она все еще сохраняла черты былой красоты, теперь заплывавшей жиром. Ходили слухи, что лавку она купила на деньги, завещанные ей стариком, у которого она служила до самой его смерти где-то возле Лангра, на своей родине. Она оказалась землячкой Жермини, — правда, не из той же деревни, а из соседней. Хотя владелица молочной и служанка мадемуазель де Варандейль прежде никогда не встречались и не знали друг друга в лицо, но у них были общие знакомые, общие воспоминания об одних и тех же местах. Толстуха была льстива, слащава, приторно любезна. Она всем говорила «моя красавица», сюсюкала, ребячилась с ленивой томностью, присущей разжиревшим людям. Она ненавидела грубые слова, легко краснела, по пустякам обижалась, обожала тайны, любила обо всем говорить доверительно, сплетничать, шептаться. Ее жизнь проходила в болтовне и причитаниях. Она была полна сочувствия к другим и к себе, вечно сокрушалась по поводу своих невзгод и своего пищеварения. Объевшись, она с пафосом заявляла: «Я умираю!» Несварение превращалось у нее в трагедию. Это была натура чувствительная и слезливая. Она плакала по любому поводу: ударили чью-то лошадь, кто-то умер, свернулось молоко. Она плакала, читая отдел происшествий в газете, плакала, глядя на прохожих.





Эта особа, приветливая, болтливая, вечно чем-нибудь растроганная, умевшая втереться в доверие и с виду добрячка, расположила к себе и разжалобила Жермини. Не прошло и трех месяцев, как мамаша Жюпийон вытеснила почти всех других поставщиков мадемуазель де Варандейль. Все продукты, за малым исключением, Жермини закупала только у нее. Она целыми днями пропадала в молочной: зайдя туда, она уже не могла уйти, присаживалась и была не в состоянии встать. Ее словно удерживала какая-то душевная лень. Стоя на пороге, она все еще болтала, — только бы не уходить. Молочная таила для нее неуловимое очарование, свойственное тем местам, куда мы непрестанно возвращаемся, точно они любят нас и постепенно завладевают всем нашим существом. Кроме того, Жермини привлекали туда собаки — три отвратительные собачонки г-жи Жюпийон. Она не спускала их с колен, бранила, ласкала, разговаривала с ними, а потом, согревшись их теплом, ощущала где-то под ложечкой щекочущее довольство, как животное, облизывающее детенышей. К тому же в лавку стекались сплетни, скандальные истории со всей улицы; молочница была в курсе всех дел, знала о неоплаченном счете соседки справа, о букете цветов, преподнесенном соседке слева, даже о том, что чья-то служанка понесла продавать в город кружевной пеньюар хозяйки.

Короче говоря, все притягивало Жермини к этому месту. Ее дружба с г-жой Жюпийон укреплялась тысячами невидимых нитей, связывающих женщин из простонародья, — нескончаемой болтовней, рассказами о мелких происшествиях повседневной жизни, разговорами ради разговоров, обменом «здравствуйте» и «до свиданья», нежностью к одним и тем же животным, дремотой бок о бок в близко сдвинутых креслах. В конце концов молочная стала дурной привычкой Жермини, уголком, где ее мыслям, словам, всему телу было легко и привольно. Счастливейшими часами суток стали для нее те часы по вечерам, когда, подремывая в соломенном кресле возле мамаши Жюпийон, уснувшей с очками на носу, она баюкала собак, свернувшихся у нее на коленях. На прилавке, мигая, слабо мерцала лампа, а Жермини, ни о чем не думая, смотрела сонными глазами в глубь помещения, туда, где под триумфальной аркой из ракушек и пыльных клочков мха высился маленький медный Наполеон.

VIII

У г-жи Жюпийон, которая постоянно твердила, что в свое время состояла в законном браке, и подписывалась «вдова Жюпийон», был сын-подросток. Она поместила его в училище св. Николая, большое учебное заведение, где за тридцать франков в месяц детей простонародья и незаконнорожденных воспитывали в религиозном духе, давали им начатки общеобразовательных знаний и обучали какому-нибудь ремеслу. Жермини постоянно сопровождала г-жу Жюпийон, когда та по четвергам ходила навещать своего сынулю. Под конец эти визиты стали для нее желанным развлечением. Она торопила мать, заблаговременно приходила на остановку омнибуса, с удовольствием забиралась в него и потом всю дорогу бережно придерживала обеими руками большую корзину с провизией.