Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 116

До встречи с ним я думала, что искусство — рай, неземное блаженство, не имеющее отношения к человеческой жизни; только искусство может превратить боль в абстракцию.

Но есть другой, мужской путь преодоления боли — поставить искусство и пространство, и время, и философию, и историю между собой и жизнью.

Искусство — это рецепт здравомыслия и утешения пред ужасами и страданиями человеческой жизни.

Я приготовилась снова посетить доктора Альенди. Он по-прежнему неумолимый допросчик. Чувствует, что во мне имеется какой-то секрет. Тема моего побега его не удовлетворяет. Я вижу, что нечто во мне не поддается его определениям. А меня пугает его скальпель. Я живу и живу, сама выбрала именно такую жизнь. Его интересует та встреча на концерте, когда он показался мне печальным и встревоженным. Как я себе это объяснила? Что у него финансовые затруднения? Или не удается работа? Или заботят сердечные волнения?

Я вижу сегодня изъяны в формулировках доктора Альенди. Меня раздражает, как он поспешно классифицирует мои сны и мои ощущения. Когда он молчит, я сама занимаюсь анализом. Стоит мне начать, и он скажет, что я пытаюсь выставить его некомпетентным, невеждой, мщу за то, что он вынудил меня признаться в ревности к его жене. И в ту минуту он куда сильнее меня. А он признает, что я стала гораздо свободнее, чем прежде.

Генри разлагает мою былую серьезность своими литературными выходками, сатирическими манифестами, своими несуразицами, парадоксами, насмешками над «умниками», своими переменчивыми настроениями, своим гротесковым юмором.

И теперь я сама посмеиваюсь над моей беззащитной искренностью, стремлением понять других и не нанести обиды людям.

Мы услышали, что Ричард Осборн помешался. Генри приплясывает, паясничает: «Ричард Осборн сошел с ума? Ура! Давайте-ка сходим навестим его. Только надо сначала выпить, чтобы настроиться соответствующе. Ведь не каждый день случается такое редкостное событие. Надеюсь, что он и вправду спятил, а не морочит людей».

Меня на первых порах смутило такое заявление, но, поразмыслив, я пришла к выводу, что иронией Генри старается преодолеть трагичность ситуации. Вообще мне хотелось бы проникнуть в секрет его безразличия. Я сама кажусь слишком заботливой. То ли дело Майкл Фрэнкель! В книге Генри описывается их первая встреча: Фрэнкель спокойно ел свой обед, и когда Генри появился, он, как ни в чем не бывало, продолжал свое занятие, даже не пригласив гостя к столу.

Генри написал пародию на мою первую повесть.

А о первом его романе Генри Лёвенфельс сказал как-то, что он банален и чересчур «завлекателен», что это макулатура. Ну, это мне принять трудно. Лёвенфельс претендует на то, чтобы приобщить Генри к современной литературе. А мне кажется, что в «Европейском караване» Путнэма содержатся определения, вполне приложимые к тому, что пишет Генри. Я подразумеваю импровизационное, сюрреалистический автоматизм образов, неистовый полет фантазии. Его настрой подобен «une entreprise de demolition» [37]Тристана Тцары [38].

В другой раз мы говорили об отсечении в литературе всего несущественного, чтобы создать концентрированную «дозу» жизни. И я сказала чуть ли не с возмущением: «Да ведь здесь и спрятана опасность. То, что подготовляет вас к жизни, в то же время создает угрозу разочарованности, потому что при такой высокой «концентрированной» концепции существования упускаются из виду обыденные, скучные, неяркие моменты. Вот и ты в своих книгах поддерживаешь такой высокий ритм, последовательность событий так лихорадочно уплотнена, что можно подумать, будто вся твоя жизнь проходит в горячке, словно тебя отравили чем-то».

Литература — это всегда преувеличение, всегда драматизация, и тому, кто поглощен ею (а я такой и была), грозит искус взяться за непосильные ритмы. Попытаться жить по Достоевскому. А между писателями существует некое напряжение. Мы взвинчиваем один другого до стремительного джаза. Но интересно, что, когда мы сидим втроем, Генри, Фред и я, мы всегда впадаем в естественное состояние, принимаем самый натуральный вид. Может быть, нет среди нас блестящего, взрывного характера; может быть, никому из нас не нужны острые приправы. Ведь Генри на самом деле человек мягкий, совсем не бурного темперамента, ему эти сцены по Достоевскому ни к чему. Конечно, мы все можем писать о садизме, мазохизме, «Гран-Гиньоле», «Бубу с Монпарнаса» (где самым высшим доказательством любви кота к своей девке служит то, что он принимает от нее сифилис с тем же пылом, что и ее самое — этакое noblesse oblige [39]парижского дна), о Кокто, о наркотиках, о сумасшедших домах, о «Мертвом доме», потому что мы любим резкие краски. И все же, когда мы сидим в кафе на Пляс Клиши, мы разговариваем о последних страницах Генри, об оказавшейся длинноватой главе, о безумии Ричарда.

— Самая его большая заслуга, — говорит Генри, — то, что он познакомил нас. Он считал тебя чудом и боялся, что этот гангстер-автор будет тебе опасен.

Сегодня доктор Альенди был впечатляюще острым, напористым, деятельным. Я никогда, наверное, не смогу описать этот сеанс. Многое в нем было непонятным, воспринималось чисто интуитивно. Он сказал:

— Пока не станете поступать в полном соответствии и согласии с вашей собственной природой, вам не бывать счастливой.

Анаис: — А что значит моя собственная природа? Какую бы жизнь я ни вела, до встречи с Генри и Джун мне не хватало дыхания. Я умирала.

Д-р Альенди: — Но вы же не роковая женщина. Роковая женщина может наслаждаться, пробуждая в мужчинах страсть, изводя их, доказывая свое всемогущество, мучая их; однако мужчины не любят таких женщин по-настоящему глубоко. А вам уже ясно, что вы любимы по-настоящему. Так что не играйте в чужие игры. В Джун вам никогда не превратиться.



Анаис: — Я всегда страшилась судьбы женщин, всецело подчинившихся мужчине.

Д-р Альенди: — А вы знали кого-нибудь из таких женщин?

Анаис: — Моя мать. Всю жизнь она любила только одного мужчину — моего отца. И никого больше не могла любить. Полностью предалась ему. Когда он ее бросил, ее любовь превратилась в ненависть, но все равно он был для нее единственным мужчиной. Я ее спросила однажды, почему она снова не вышла замуж, и она мне ответила: «Потому что после жизни с твоим отцом, узнав все его обаяние, его способность делать всякую вещь чудесной и интересной, его умение тешить иллюзиями, все другие мужчины казались мне тупыми, ограниченными пустышками. Ты и представить себе не можешь, каким очаровательным бывал твой отец».

Д-р Альенди: — Стало быть, всю оставшуюся жизнь она ненавидела вашего отца и боялась его влияния на вас.

Анаис: — Вот поэтому она и забрала нас в Америку. Она хотела погрузить нас в совершенно другую культуру. Сама она ведь воспитывалась в Брентвуде, монастыре для аристократических девиц в Нью-Йорке.

Д-р Альенди: — Чем больше вы будете стараться быть самой собой, тем скорее вы придете к удовлетворению всех своих нужд.

Анаис: — Я не очень-то понимаю, где я сама собой. Пока что я занята тем, что разношу в пух и прах то, что я собой представляю.

Д-р Альенди: — Все-таки я надеюсь, что смогу примирить вас с вашим собственным образом.

Ах, как это прекрасно сказано! Примирить меня с моим собственным образом. А может ли он помочь мне найти мой собственный образ? Но важны были не так слова, как те чувства, что он рождал во мне, словно развязывал хитрые бесчисленные узлы. Голос его звучал мягко и сочувственно. Он еще говорил, а я расплакалась.

Этот плач — от моей безмерной признательности. Он замолчал при виде моих слез, а потом спросил тем же ласковым тоном: «Может быть, я сказал что-то для вас неприятное?»

Это было счастливое время, и течение его нарушалось только прорывами из прошлого. Мне надо разобраться с этим.

37

Занятие разрушением (фр.)

38

Тцара Тристан(наст. имя Сами Розеншток, 1896–1963) — французский поэт родом из Румынии, основатель движения дадаизма. Это движение возникло после Первой мировой войны и стремилось к ниспровержению «всех основ»: все отрицается, все высмеивается. Сам Тцара писал о себе: «Я разрушаю ячейки мозга и ячейки общественного организма».

39

Положение обязывает (фр.).