Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 69



Он весь дрожал, почерневшие губы беззвучно шевелились. Глаза смотрели на меня с такой мольбой, что решение созрело молниеносно. Беру миску и протягиваю старику. Из его глаз выкатываются две маленьких слезинки, он ловит мои руки, пытаясь их поцеловать.

Я вырываюсь от него, поворачиваюсь лицом к окну и молча глотаю слезы. Слышу, как старик жадно хлебает мою баланду. Не прошло и минуты, как он все съел и поставил на окно пустую миску, потом охнул и схватился руками за живот....

Тем временем в туалетную в одних трусах вошел блоковый староста Пауль в сопровождении Янкельшмока.

Вид Пауля внушал ужас.

Он удивленно уставился на старика, корчившегося на унитазе.

— Что ты здесь делаешь, паскуда?— прохрипел Пауль.

Старик задрожал так, что было слышно, как стучат зубы.

— ...Я... простите... я... ничего, пан начальник, я... — пролепетал старик в страхе.— Чуть прихворнул...

— А ты что, порядка не знаешь? Почему не обратился в ревир?*

*Лагерный лазарет.

Пауль прекрасно знал, что обратиться в ревир означало самому себе подписать смертный приговор.

Старик так растерялся, что даже забыл подняться и подтянуть штаны. Его мертвенно бледное лицо покрылось капельками пота. Губы дрожали, а он еще пытался изобразить на своем лице подобие улыбки.

— Простите, герр блокельтестер... я сейчас исчезну. Я ж ничего, я не знал... Я здоров, это только так...

Янкель, презрительно искривив свои толстые губы, смотрел на старика, как на вредное насекомое, которое немедленно нужно раздавить.

Не говоря ни слова, Янкель схватил беднягу за шиворот и потащил к ящику с хлоркой. Старик что-то лепетал, пытаясь поцеловать руку Янкелю.

— Глотай, падло!— И показал на хлорную известь.

Еврей послушно набрал полный рот хлорки и стал ее жевать.

— А теперь пошли, прополощешь рот,— сказал Янкельшмок и погрузил голову старика в бочку с водой. Тот, видимо, сразу же захлебнулся и начал пускать пузыри. Янкель на мгновение вытащил свою жертву и закричал:

— Пауль! Да у него золотые зубы. А ну, падло, открой свою плевательницу пошире, пускай пан староста увидит,— деловито произнес холуй.— Да там и пломбы. Э нет, так не пойдет. Это надо проверить.

— Принеси щипцы!— велел Пауль. Еврей упал на колени и начал умолять старосту сжалиться над ним.

— Ну зачем тебе зубы, дурень?— утешал его Янкель.— Все равно есть нечего.

Горемычный, чувствуя приближение смертного часа, поднял отчаянный крик. Янкель схватил его за ноги ниже колен, поднял и опустил головой в бочку. Некоторое время слышалось бульканье, затем и оно прекратилось.

— А ты чего здесь торчишь?— Староста только теперь заметил меня.— Марш отсюда!

Я пулей вылетел из туалетной и через минуту уже лежал на аппельплаце среди других узников. Меня трясла лихорадка...



Перед вечерним аппелем Пауль приказал нам строиться «на медосмотр». Эта операция сводилась к тому, что Янкель, Плюгавый и еще три холуя перегоняли пятерки узников с одной стороны площадки на другую. При этом они внимательно заглядывали в рот каждому. В результате «медосмотра» было обнаружено шесть «золотых гефтлингов»... Эти недосмотры эсэсовского контроля наверстывали Пауль и его подручные. Обнаруженное золото становилось добычей старосты блока.

Шестерых узников повели на «собеседование» в туалетную комнату. Вскоре пятеро из них вернулись с окровавленными ртами, а шестой навсегда распрощался с жизнью...

Глава 11

Не верилось, что пошел только четвертый день моего пребывания в Освенциме. Сколько горя и мук пришлось испытать за это время! В моем слабом, измученном теле угасали последние силы. А умирать так не хотелось!

Я лежал на площадке перед блоком. Вокруг меня вповалку лежали иссохшие, опухшие от голода люди с погасшими глазами. Лежали молча, неподвижно, стараясь не двигаться, чтобы подольше сохранить жалкие остатки сил.

Глядя на этих страдальцев, которых ждет неминуемый конец в крематории, я знал, что каждый из них, как и я сам, на что-то надеется, ждет чуда. Иначе почему не кончить со всем этим сразу?

С двух сторон наша площадка была ограничена каменными стенами двухэтажных блоков — нашего и соседнего — четвертого. С третьей открывалась панорама лагеря с видом крематория; четвертой стороной площадка упиралась в многорядные проволочные заграждения, над которыми возвышалась вышка часового. Его пулемет был нацелен прямо на нас.

Мой взгляд остановился на вышке. Время от времени часовой попивал из термоса и от нечего делать напевал скрипучим голосом песенку, всего в несколько слов: «Эс, гейц аллес форибер, эс гейц аллес форбай, нах дем айн децембер комт иммер видер айн май», что означало: «Все проходит, все минует, а после каждого декабря неизбежно наступит май...»

Да, май придет, будут весны, много весен, но для кого? Для убийц они будут цвести на земле? А наш пепел развеют по полям Германии?

Эсэсовец перестал петь. Облокотившись на пулемет и безмятежно зевая, он некоторое время глазел на нас, явно томясь от скуки. Но вот он достал из ранца полбатона, завернутого в газету. Газету разложил на перилах вышки и стал крошить хлеб на мелкие кусочки, как крошат его голубям. За ним наблюдали сотни пар глаз.

Нашу площадку отделяла от проволоки полоса; смерти. Она была шириной в четыре метра, проходила по всему периметру проволочного заграждения и со стороны территории лагеря обозначалась белой линией. Так на стадионах разграничивают одну от другой гаревые дорожки. На белой линии лагерной полосы смерти стояли белые таблички с нарисованными на них чёрными черепами со скрещенными костями, подобные тем, какие бывают на столбах высоковольтных линий. Если кто-либо из узников переступал полосу, по нему стреляли без предупреждения. Полоса смерти преграждала подступ к проволочным ограждениям.

По-видимому, эсэсовец, потехи ради решил проверить, как усвоили это правило узники карантинного блока. Вот он загреб пригоршнями раскрошенный на газете хлеб и, свесившись с вышки, сильным броском перебросил хлеб к нам на площадку. Бросок он рассчитал точно: часть попала на край площадки, а часть рассыпалась на зловещей полосе. Несколько узников, которые были порезвее и среагировали раньше других, кинулись собирать крошки. Десятка два других безумцев стремглав бросились вслед за ними. Возникла свалка. Запретная зона была нарушена. Это как раз и требовалось эсэсовцу. Тишину разорвала резкая дробь пулемета. Просвистели трассирующие пули. Они видны были даже днем и казались огненными черточками, пронизывающими горячий воздух. Мгновение жуткой тишины и вслед за этим — крики и стоны раненых. Еще одна очередь рассекла воздух, а потом оглушительный хохот на вышке.

Из блока вышел заспанный Плюгавый. Он быстро сообразил, что произошло. Презрительно посмотрел на раненых, отползающих от полосы смерти, и сказал: «Наелись? Так вам, падлюкам, и надо». После этого повернулся лицом к эсэсовцу и, сделав «мютцен ап», попросил разрешения унести убитых и раненых.

— Да, да, забирайте это дерьмо, чтоб не воняло,— ответил эсэсовец.

Явились проминенты. Они тащили убитых в туалетную. В душу каждого из нас заползало беспросветное отчаяние.

И тут произошло чудо, которого никто не ожидал. Оно заставило нас на время забыть все ужасы Освенцима, заставило вспомнить, что каждый из нас — человек.

Было за полдень. Солнце палило немилосердно. На горячем песке перед блоком лежали кучи полумертвых, высохших от голода и жары узников. И вдруг из этой груды полуживых мертвецов, в нескольких шагах от меня поднялся юноша и запел. Сильным, каким-то серебряным тенором.

Чистый, спокойный голос, полный чарующей поэзии, выводил такую близкую и родную каждому русскому сердцу песню:

Вижу чудное приволье,

Вижу нивы и поля —

Это русское раздолье,

Это Родина моя...

Люди слушали, затаив дыхание. У многих по щекам катились слезы. Сейчас все мы были далеко отсюда, на Родине. А волшебник бередил сердца, растравлял души: