Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 69



Но как на грех меня нестерпимо мучила жажда. Решил пойти в блок и раздобыть хотя бы глоток воды. Чтобы попасть в туалетную, нужно было пройти оба шлафзала первого этажа. По опыту я уже знал, что лучше всего затеряться среди узников и не попадаться на глаза начальству, но так нестерпимо хотелось пить, что я решил рискнуть. Сбросив гольцшуги, в которых я уже не мог и шагу сделать, и держа их в руках, я пошел в блок.

Благополучно миновав коридор и оба шлафзала, я вошел в туалетную. Но увы: с целью экономии воды все краны были перекрыты. Правда, в бочке имелась вода, но отравленная хлоркой. Между ящиком с хлоркой и бочкой с водой лежали четыре трупа. Это были те, что умерли днем, так как жертвы ночные сразу же после аппеля отвезли в крематорий. Увидев трупы, я внутренне содрогнулся и поймал себя на том, что никак не могу привыкнуть спокойно смотреть на мертвых.

Я решил возвратиться на аппельплац и — надо же такому случиться!— в узком проходе между нар наткнулся на Ауфмайера и блокового Пауля. Это произошло столь неожиданно, что я застыл как вкопанный, не зная, что предпринять.

Ауфмайер был пьян и еле держался на ногах; его поддерживал столь же пьяный Пауль. Зацепившись плечом за угол нар, блокфюрер пошатнулся, его огромная офицерская фуражка слетела с головы и покатилась под нары. Безотчетно бросаюсь к нему со словами «разрешите помочь, герр блокфюрер», и, не дожидаясь ответа, с холуйским рвением падаю на четвереньки и лезу под нары. Здесь я увидел необычайную картину: по полу катился, сверкая драгоценными камнями, обруч. Я был немало изумлен, схватив этот обруч — диадему, затейливо выплетенную из золотой проволоки, на которую искуснейшим образом было нанизано множество камней, сверкавших и переливавшихся всеми цветами радуги. Ауфмайер, забыв об арийском гоноре, тут же, в своем новеньком, с иголочки, парадном мундире, стал на четвереньки и полез под нары; такое не часто увидишь! Здесь же, под нарами, я и вручил ему его фуражку и диадему, которую он мгновенно спрятал в фуражку. По-видимому, он не на шутку разволновался. Лицо его покрылось испариной, а вид был совершенно растерянный. Забыв о всякой субординации, о своем офицерстве и эсэсовских правилах обращения с узниками, он схватил меня за руки и пробормотал слова благодарности.

— Это порядочный гефтлинг, хотя и штрафник. На работу его не посылать, кормить и не трогать. Понял?

— Яволь, герр блокфюрер!— ответил вместо Бандита появившийся словно из-под земли Плюгавый.— Будет сделано, герр блокфюрер!— еще раз сказал он; блоковый Пауль не в состоянии был даже языком поворотить. И как бы подтверждая, что не забудет меня, прочел вслух мой номер: «Хундертайнунддрайсигхундертайнундзехциг».— Ступай,— сказал он мне и подтолкнул меня в спину, чтобы я убирался вон и своим присутствием не компрометировал порядочной компании. На всякий случай я поблагодарил блокфюрера и ушел на площадку к узникам, ощущая непонятное смятение и размышляя над тем, какие же последствия будет иметь для меня это происшествие. Они просто-напросто уничтожат меня как ненужного свидетеля! И почему мне так не везет! Не успею выпутаться из одной беды, как тут же попадаю в другую! Помощи ждать неоткуда. Вдруг я вспомнил того полтавчанина, что дал мне хлеба. Я запомнил номер — 125332 и стал его искать, словно он мог помочь моему горю. Но тщетно найти среди двух тысяч шестизначных номеров один-единственный нужный тебе. Долго и безрезультатно слонялся я в толпе, приглядываясь к нашитым на куртках номерам, не в силах избавиться от гнетущего чувства тревоги...

Прогудела сирена на обед. Мы быстро построились. Привезли кессели с едой, началась раздача баланды. Из плотной квадратной колонны узников выходили пятерками. Они подходили к кесселям и, получив свою порцию, переходили на другую сторону аппельплаца. За порядком зорко следили десятка два проминентов с увесистыми палками в руках. Вне очереди получали баланду лойферы,* пипли и прочие ублюдки. Мы только слюну глотали, глядя, как они несут в блок красные двухлитровые эмалированные миски, наполненные баландой, не такой, какую давали нам, а густой, с кружальцами брюквы. Проминенты высших рангов питались из эсэсовской кухни. Все прочие узники получали свой «зупе», как я уже писал, в собственные шапки. Его наливали нам проминенты. Одним из них был Янкельшмок. На руке у него имелась повязка помощника штубендиста № 1, то есть помощника штубового. Янкельшмоком его называли проминенты в глаза, а мы — за глаза. Очевидно, настоящее его имя было Янкель. Даже своей внешностью Янкель отличался от общей массы узников. Он был высокий, крепкого сложения, сильный, как вепрь, с рыжими, чуть не красными волосами и мутно-желтыми, навыкате глазами. Громадные уши торчали, как лопухи, придавая ему сходство с летучей мышью. Был он очень энергичный и непоседливый. Однажды заставил нас получать утренний кофе и обеденную баланду в гольцшуги. Эсэсовцы, пораженные изобретательностью своего холуя, потешались.

*Курьеры.

Дорожа должностью проминента, Янкель верой и правдой служил своим хозяевам. Узники боялись и ненавидели его. Евреи обходили десятой дорогой и за баландой шли к другим раздатчикам, слишком уж жесток был их единокровный брат и люто ненавидел своих. Парадокс, но Янкель был образованным человеком, свободно владел несколькими европейскими языками и, помимо прочего, выполнял обязанности переводчика блокфюрера.

Рассказывали, что однажды Янкеля в числе «передовых» гефтлингов повели в освенцимский публичный дом... Там он оказался наедине с родной сестрой. Девушка лишилась сознания. Янкель привел ее в чувство с помощью тумаков и пинков и, невозмутимый, вернулся в лагерь.

Иногда Пауль развлечения ради спрашивал у своего холуя:



— Ну-ка, Янкельшмок, расскажи, как ты развлекался со своей сестрой Саррой?

Таков был помощник штубового, он же переводчик и раздатчик баланды Янкель.

Получив свою порцию, я одним духом проглотил баланду и почувствовал еще больший голод. Прямо в глазах потемнело. Как загипнотизированный, смотрел я на кессели. Чтобы не мучиться зря, лег на землю и закрыл глаза. Над площадкой стоял звон черпаков. Впрочем, он скоро прекратился: закончилась трапеза, которую с таким нетерпением и муками ожидали узники. Вдруг слышу — Плюгавый вызывает мой номер. Весь пронизываемый неуемной дрожью, подхожу к писарю.

— Возьми этот кессель,— сказал Вацек.— Помоешь. Да прендко, холера ясна!

Я заглянул в кессель и обомлел: на дне было добрых два литра густой баланды. С чувством неимоверной радости и страха хватаю кессель и бегу с ним в туалетную. Меня провожают завистливые взгляды сотен голодных узников.

В туалетной в это время шел дележ между мелкими холуями. Они делили свою добычу — полкесселя баланды — и тут же возле трупов пожирали ее, С независимым видом я прошел мимо них к окну, вылил баланду в пустую миску. Целых два литра! Для меня это неслыханное богатство, несоизмеримо более ценное, чем то, которое я сегодня держал в руках.

Невероятным усилием воли сдерживаю себя, не набрасываюсь сразу на еду, как обычно делают все доходяги, а ставлю миску с баландой на окно и принимаюсь мыть кессель, пока в кране есть вода.

Холуи ушли. Я остался один. Мою свой кессель и то и дело посматриваю на миску с баландой. Неожиданно почувствовал, что за мной кто-то наблюдает. Поворачиваю голову и вижу старого бородатого еврея, который сидит на унитазе и корчится от боли. Видно, бедняга страдал дизентерией и к тому же вынужден был скрывать свою болезнь. Заболеть чем-либо подобным было равносильно смерти. Больных убивали либо живьем отправляли в крематорий, считая такой способ борьбы с заразой самым эффективным.

Взгляд старика был прикован к моей миске; большие темные глаза заволокло такой печалью, такой тоской, что мне стало не по себе. Он что-то бормотал про себя, время от времени произнося вслух отрывочные фразы на родном языке. Я был молод и мог на что-то надеяться... А на что мог надеяться этот старый, несчастный, больной еврей? Часто бывало так: когда мне казалось, что я совсем огрубел и очерствел, привык к своим и к чужим страданиям, что мне на всех наплевать, лишь бы выжить самому, я начинал люто ненавидеть себя. «Шкура, жалкий подонок!» — твердил я сам себе... И теперь перед этим больным стариком я чувствовал угрызения совести.