Страница 121 из 137
В элегиях Баратынского дана целостная история чувства — от его полноты до исчезновения. Момент переживания всегда психологически драматичен и завершен безнадежной печалью, но не безысходен — утрата чувства открывает новую жизненную дорогу. Анализируя психологическое состояние в его изменчивости, Баратынский прямо сопоставляет и сталкивает сходные и даже сросшиеся понятия, восстанавливая стершиеся значения слов. Привычное в элегической лирике сочетание «волнение любви», например, распадается на два слова, отчасти противопоставленных друг другу («В моей душе одно волненье, А не любовь пробудишь ты»). По тому же принципу образованы со- и противопоставления: «шалун, а не изменник», «счастье» — «смущенье», «сердца» — «жребии» (ср.: «соединить сердца», «соединить судьбы»), «не нежность» — «прихоть». Благодаря аналитическому характеру любовные элегии из жанра эротической поэзии перешли в жанр психологической лирики.
В элегиях Баратынского речь шла не только о личном любовном опыте — элегии превращались в лирические размышления о судьбе человека вообще, о гибели прекрасных идеалов независимо от воли личности. Утрата любви мотивирована позицией героя, изменившегося душой «в бурях жизненных», и вставлена в более широкую раму человеческих судеб и отношений. Это содержание, включавшее философский подтекст, перестраивало любовную элегию, расширяло ее жанровые возможности и смыкало с элегией медитативнофилософского плана.
Таким образом, любовная элегия, насыщаясь психологическим и философским содержанием, превращалась в элегию философско-психологическую. Поэт обнаружил реальные противоречия в душе современного ему человека и сделал их предметом объективного анализа. Результатом анализа стало широкое обобщение: как бы ни утешал себя современный человек сладостными иллюзиями, истина проступает независимо от его воли. Элегическая грусть благодаря философскому ее осмыслению понята Баратынским не временным и частным чувством человека его эпохи, а всеобщим признаком человеческого бытия, универсальным эмоциональным знаком человеческой судьбы. С этой точки зрения, творчество Баратынского принципиально элегично, а элегия стала для поэта не одним из многих жанров или доминирующим среди других, равных ему, а философс-ко-нравственным и философско-психологическим аспектом постижения жизни, что сразу же заметил Пушкин («Гамлет-Баратынский»). Элегия, определив господствующую тональность лирики, переросла рамки жанра и стала принципом осмысления и выражения жизни. По словам любомудра Н. Мельгунова, Баратынский из певца личной грусти превратился в «элегического поэта современного человечества» 221 .
Поэт разделяет убеждение романтиков, что свобода может быть достигнута лишь в уединении. Но в отличие от романтиков, мечтавших в укромной обители обрести недосягаемое счастье, Баратынский понимает, что надежды на независимость от внешних обстоятельств иллюзорны и призрачны. Личность, отъединенная от мира, обречена на нравственное опустошение, бессилие и забвение. Не умножая прочных связей с обществом, с действительностью, она неизбежно увядает. Так рождается противоречие, свойственное человеку и человечеству, которое понимается Баратынским как их заранее предопределенный и извечный трагический удел.
При таком понимании бытия задача поэта состоит в отказе от лирической субъективности и в извлечении реальной и всеобщей закономерности. С такой точки зрения Баратынский не принимает лирического тона поэм Байрона, романтических поэм Пушкина, тогдашней поэмы романтиков вообще. В начале 1830-х годов он писал И.В. Киреевскому: «Когда-то сравнивали Байрона с Руссо, и это сравнение я нахожу весьма справедливым. В стихотворениях того и другого не должно искать независимой фантазии, а только выражения их индивидуальности. Оба — поэты самости... Байрон безусловно предается думам о себе самом...». Руссо Баратынский адресует упрек: «В романе Руссо (“Новая Элоиза” — В.К.) нет никакой драматической истины, ни малейшего драматического таланта... Руссо знал, понимал одного себя, наблюдал за одним собою, и все его лица — Жан-Жаки, кто в штанах, кто в юбке». Эти слова очень напоминают высказывания Пушкина о поэмах и мистериях Байрона, но Баратынский, пожалуй, даже раньше отклонился от традиции Байрона.
«ЭДА» (1824) И ДРУГИЕ ПОЭМЫ
В поэме «Эда» поэт намеренно ушел в сторону как от байронической «восточной» поэмы, так и от романтической поэмы Пушкина. Новаторство Баратынского заключалось в том, что он, следуя проблематике романтических поэм Байрона и Пушкина (столкновение человека цивилизованного общества и простодушной дочери непросвещенного народа), резко противопоставил автора герою. Повествователь у Баратынского по своему духовному строю далек от «гусара», лишенного каких-либо автобиографических черт. Баратынский избрал героем поэмы человека «низких» страстей. Гусар у него — светский обольститель, наделенный нравственными пороками света. Любовь его к Эде — еще одно приключение, рассеивающее скуку. Чувство же Эды вполне серьезно. Высокий романтический сюжет Баратынский перевел в обыкновенный план. Отсюда мотивировка пребывания гусара в Финляндии вполне проста. Она связана не со свободолюбивыми порывами души, не с презрением к светскому обществу или к ложной городской цивилизации, — гусар, как военный, подчиняется дисциплине и вынужден служить в Финляндии. Разрыв с Эдой также объяснен обычными обстоятельствами: гусару вскоре надоела «любовь тоскливая» Эды, и он только дожидался дня, чтобы вместе с полком уйти на войну. Тем самым Баратынский отказался от героя с мрачной, таинственной судьбой, окруженного сочувствием автора.
Избегнув лирического тона, поэт драматизировал содержание поэмы, построенной как драма в трех актах, где гибель героини заранее предрешена. Но драматический нерв поэмы не только в этом.
Баратынский написал стихотворную повесть о противоречиях страсти, о борьбе разных чувств в душах его героев. Его волновало их развитие, переданное через внутренний конфликт. В простоте истории он усмотрел необыкновенное, исключительное философско-эпическое содержание.
Несмотря на предупреждения отца, «крутого старика», разгадавшего «негодяя» и разумом усвоенные предостережения («Нам строго, строго не велят Дружиться с вами. Говорят, Что вероломны, злобы все вы, Что вас бежать должны бы девы, Что как-то губите вы нас...»), Эда полна любви к гусару. В ее сердце вошла страсть. Пылкое чувство Эды преодолевает свойственную ей природную стыдливость, и вскоре «гибельная страсть» торжествует над целомудренной наивностью, подавляет волю бедной Эды и губит простое сердце. Внутренняя борьба, происходящая в Эде, составляет драматическую пружину поэмы. При этом характер гусара при всей его ясности предстает героине сложным и необычным. Гусар коварен, зол, ветрен, но он обаятелен и обольстителен наружным блеском. Речь его насыщена «высокими», патетическими интонациями:
Лишь мраки ночи низойдут И сном глубоким до денницы Отяжелелые зеницы Твои домашние сомкнут...
...Прильну в безмолвии печальном К твоим устам, о жизнь моя,
И в лобызании прощальном Тебе оставлю душу я.
Эту таинственную, притягательную мощь порока, его красивую оправу чувствует на себе Эда, называя гусара-демона «лукавым духом». Баратынский вскрывает зло в обличье добра, «низкое» в красивой оболочке, скудно-простое и заурядно-обык-новенное во внешне сложном. Так входит морально-философс-кая тема в поэму, повествующую и о том, как переплетаются красота и безобразие, порок и добродетель, обыденное и исключительное. Пристальный интерес к обыкновенному привел Баратынского к открытию необыкновенного в простом. И это выступило у него заранее определенной закономерностью, независимой от конкретно-исторических условий, которые никоим образом не влияют на характеры героев, на развитие страсти, на противоречия души, формирующие и создающие их.
Подстать Эде героиня «Бала» Нина. Если Эда испытывает на себе влияние гусара, то Нина — жрица чувственной, огненной любви — олицетворяет демоническое начало, какое некогда открылось Эде в гусаре. Но в «Эде» оно было мнимым, в «Бале» же выступило в своем истинном свете, оказывая прямое воздействие на Арсения.