Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 33

В искаженном современном понимании фигура Эдипа предстает неким чудовищем, мы видим в нем беспомощную марионетку внутренней стихии. Однако подчеркнуто изображая его вменяемым и рассудительным человеком. Софокл показывал своим современникам-афинянам. какая опасность им грозит. Верить в человечество как разумного творца собственной судьбы, понимал Софокл, есть самонадеянное и опасное заблуждение. Иными словами, вершина греческой словесности создавалась как довод против того, в чем, по нашему убеждению, заключался дух ее времени. В «Царе Эдипе» трагедия возвышается над иллюзорной мечтой о торжестве рассудка; напротив, показывает Софокл, рассудок лишь ведет человека обратно к его собственной судьбе.

Замысел и создание новаторской структуры «Царя Эдипа» несомненно не удались бы Софоклу, если бы к тому времени эллины не знали письменного языка. Сложное ремесло греческого трагического театра, искусное распоряжение драматическими и концептуальными элементами представления опиралось на возможность использовать записанный текст. Но кроме главного орудия в руках драматурга, письменный язык стал еще и провозвестником нового образа мыслей. Трагический театр, как показало будущее, явился последним всплеском уходящей в глубь времен традиции эпической поэзии — инструментальное усовершенствование, породившее из устной формы творчества особый устно-письменный сплав, стало также и началом его конца. На фоне возвышения рационализма «Эдип» Софокла звучал как отчаянный крик предостережения. Однако стоило рационализму воцариться в сознании людей, они перестали верить в величественную коллизию воли и предназначения, полагая, что разум позволит человеку распорядиться судьбой самому, — ив этом заключался конец трагического театра как центрального элемента греческой культуры.

Развитие письменности сыграло ключевую роль в этом процессе. Воспринимаемая прежде как попытка, одновременно трагическая и комическая, совладать с судьбой, жизнь, будучи записанной, как бы обретала вид поучительного повествования. По сути дела человек мог отныне воображать себя автором своего жизненного сказания. И если так, то его поступки более не увязывались с судьбой, или предназначением, а становились делом свободного выбора. Как именно вести себя в ситуации такого выбора стало предметом уже не трагедии, а новой области человеческого духовного опыта — нравственной философии.

Несмотря на очевидно неоднозначное отношение трагедии, в лице Софокла, к растущей вере в рассудочную способность человека, мы часто слышим, что другие виды греческого искусства явно свидетельствовали о ее укоренении. Пропорциональное совершенство Парфенона, возрождение реализма в скульптуре и живописи, внимание к человеческим формам приводятся в доказательство ненасытной тяги греческих художников к рационализму. Такому мнению особенно способствовало то, в каком контексте и каком состоянии многие греческие произведения искусства открывались современными европейцами, — это были живописные руины древних храмов, бесцветные и безжизненные, или скульптуры, утратившие свои разукрашенные одеяния, или бледные копии, по которым можно было судить только о форме подлинников, но не о их содержании. Все это, вместе с рационалистическим духом Просвещения, привело к стойкому непониманию греческого искусства. Тем не менее, когда барельефы из Парфенона, вывезенные лордом Элгином, впервые прибыли в Лондон в 1808 году, изумленный английский художник так описывал изображение Тесел: «Каждая телесная форма изменялась от того, находилась ли она в действии или отдыхала… одна сторона спины отличались от другой: первая, начиная от лопатки, тянулась вперед, вторая оттого, что тело опиралось на локоть, сокращалась между позвоночником и прижатой лопаткой, живот же оставался плоским, поскольку внутренности, повинуясь садящемуся движению, вваливались в таз…» [5]Любого, смотрящего на эти фризы сегодня, мгновенно поражает то же ощущение — ощущение движения и мощи, схваченных в камне. Греческие художники, не ведая того, свели воедино традиции реализма и движения — известные нам по главе 1, — однако этот результат имел отношение не столько к воплощению разумных принципов, сколько к демонстрации человека как животного с собственной анатомией: мускулатурой, костями, суставами, сухожилиями. Древним рационалистам, возможно, и мечталось об изображении людей как возвышенных мыслителей, но ответ художников (по крайней мере лучших из них) был подобен софокловскому — они напоминали людям об их животной природе.

Век классических Афин укладывается между реформами Клисфена примерно в 500 году и разгромом при устье реки Эгоспотамы в 404 году до н. э. Краткость этого золотого века объясняется тем, что Афины, как и остальная Греция, находились в процессе стремительной трансформации. Эгалитарное общество, базировавшееся на устной культуре и обычном праве, адаптировало себя к новым условиям экономического процветания и осваивало алфавитное письмо, которое произвело глубокую перемену в человеческом самовосприятии.

Этот переход к письменной культуре прекрасно иллюстрируется такими эпохальными событиями, как разложение мифологического сознания, рождение документальной истории и укоренение рационалистического мировоззрения. Особенно нагляден пример греческой трагедии — ее недолгий век рассказывает поразительную историю о том, как письменность привела к возникновению особого рода искусства и вместе с тем подтолкнула изменения, которые стали для него смертным приговором.

Наследство, которое досталось нам от классических Афин — архитектура, скульптура, литература, мифология, драматургия, — не может не потрясать. На его фоне памятники западноевропейского железного века почти удручают своей незамысловатостью и однообразием. Но мы не должны обманываться этим сравнением и полагать, что Западная Европа обязана классической Греции всем. Как было показано в главе 1, всегда и везде человеческие общества вынуждены приспосабливаться к переменам, от которых они не в силах уклониться. Права и свободы, столь высоко ценившиеся афинянами, являлись центральным аспектом жизни людей Западной Европы еще с эпохи мезолита, и занимали это место до позднего Средневековья — с единственным перерывом на римское завоевание. Экономическую базу древних земледельческих обществ Запада составляли малые группы, естественный уклад которых подразумевал совместный труд и общее владение землей. Политическая организация западноевропейского общества выстраивалась во взаимодействии между семьями-родами: лидеры родов объединялись на собраниях-советах, выполнявших одновременно функции общественной сходки, законодательного органа, парламента и суда, а некоторые даже имели власть выбирать верховных властителей. Именно это всеобщее участие в управлении так старались сохранить греки.

Западноевропейские общества не являлись образцом совершенства, они сложились как стратегии адаптации в конкретных обстоятельствах и были отнюдь не застрахованы от внезапной трансформации, кризисов или уничтожения. Однако их члены совсем не походили на прозябавших под игом невежества дикарей, которые, если верить поколениям учебников истории, так и не вышли бы из первобытной тьмы, не случись им испытать влияния Греции и Рима. Также не следует забывать, что принадлежность и связь человека с природой, которую так стремились запечатлеть в своем искусстве греческие художники, была центральным элементом европейской картины мира еще со времен палеолита. Поэтому афиняне отнюдь не являлись исключительным племенем, которое волевым усилием сбросило с себя оковы традиционного общества, — они мучительно разрывались между стремлением сохранить его уклад и необходимостью приспосабливаться к переменам.

Мы уже немного коснулись новшества, которому предстояло оказать самое глубокое влияние на жизнь Запада. Образованные афиняне того времени все серьезнее увлекались мыслью, что рациональный анализ и дискуссия являются более надежным инструментом постижения мира, чем опыт, толкование оракула, религиозный обряд или героический эпос. Именно эта тенденция стала основополагающей не только для родившейся в греческом мире западной философии, но и для формирования западного мировоззрения вообще.

5

Хейдон Б. Р. Автобиография и дневники. 1847.