Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 147



— Дверь затворите крепче, чтобы полиция не вошла. Черт с ней! Не дает она нам настоящей истории, так будем жить маленькими историями.

«„Маленькими придуманными историями“… Вот Тургенев в его рассказах. Вот весь Чехов» [204] .

В Белом Розанов много работал над статьями, печатавшимися в «Русском обозрении» и в «Русском вестнике». С января 1893 года начали печататься розановские «Сумерки просвещения», направленные против рутины гимназического обучения. Конечно, такую книгу, как «Сумерки просвещения», только и можно было написать в городе Белый.

Если в Ельце Розанов создал «Легенду о Великом инквизиторе Ф. М. Достоевского», то теперь «вольнодумный учитель» взялся за критику всей системы образования в школах, что восстановило против него Московский учебный округ. А тут его брату предложили перейти из Белого в Вязьму (где в 1894 году он умер от Брайтовой болезни), и в этом Василий Васильевич не мог не почувствовать враждебную руку именно в отношении себя: «вот за тебя просили в Петербурге», да еще «ты и пишешь — выскочка». И он не мог скрыть перед братом своего ужаса — остаться с Косой улицей, свиньями и коровами по проулкам и волками вокруг.

Между тем печатавшиеся «Сумерки просвещения» раздражали министра просвещения И. Д. Делянова, и к владельцу «Русского вестника» Ф. Н. Бергу, которого поддерживал возглавлявший Государственный контроль славянофил Т. И. Филиппов, был откомандирован Н. А. Любимов, когда-то соредактор М. Н. Каткова по «Русскому вестнику», а теперь член Совета министра просвещения.

Когда Розанов уже перевелся в Петербург, Берг при личной встрече рассказал о посещении Любимова и его амбициях: «Он был здесь, требовал прекращения печатания статьи, говоря, что это разрушает все катковские традиции, и даже позволил себе кричать и топать ногой. Но статья мне нравится, и я отказал ему».

Василию Васильевичу были памятны «катковские традиции» еще со времен университета, когда не существовало в России грамотного человека, который при имени «Катков» выразил бы на лице недоумение, незнание. И Розанов записывает в «Мимолетном» свое университетское впечатление:

«Профессору, чуть ли не Троицкому, пришлось упомянуть имя „Катков“… „Например, тот-то, тот-то, Катков и еще другие“. Мы студенты все вздрогнули. И я подумал: „Его никто не видал“.

Он был мифом, „богом“ и горою уже в свое время. Он был современником нам и „его никто никогда не видел“. Это-то и сообщало ему таинственность, что он наполнял собою улицы, говоры, газеты, журналы; и не было человека, который бы сказал: „Шел туда-то и встретил Каткова“, „был на вокзале — и увидел, как прошел к вагону Катков“. „Прошел к вагону“ слишком по-человечески: а Катков был „не человек“. Гора. Огромная. Гремит. Все слышат. Лица никто не видел». И Василий Васильевич добавляет: «Но никто не рыдает. Не плачет. Не вспоминает. Горько. Горько и страшно» [205] .

Годы спустя Розанов вспоминал «катковские времена» (и как эти мысли перекликаются с нашими днями): «Конечно, все управленье России было застойное, пассивное. Полагая себя „наверху положения“ после войны 12-го года и „спасения Европы“, державой первенствующей, Россия застыла в этом первенствующем положении, не задумываясь о том, что ведь „колесо катится“. И незаметно, и неуловимо скатилось книзу. При „первенствующем положении“ что же делать, как не сохранять его: и вот сам Николай 1-й и „все вокруг“ приноровились к этому сохранению и образовалось правительство застоя и политика застоя». Розанов зрел чрез столетье.

И вот Василий Васильевич рассказывает историю о том, как он в университете потерял паспорт. Сказал об этом инспектору студентов, и тот сказал: «Подайте прошение в Управу благочиния» (существовала в Москве по 1881 год). Какое «прошение»? Как его писать? И Василий Васильевич пошел хоть посмотреть на эту Управу благочиния, располагавшуюся у Иверских ворот.

Там как из-под локтя кто-то его спрашивает: «Вам не прошение ли?» Василий Васильевич оглядывается: перед ним пропойца, весь в дырах.

«— Да. Прошение.

— Так идемте. Рупь. Есть?

— Есть».

И он потащил Розанова через какой-то проходной двор. Пропойца спросил четвертак «вперед», взял полуштоф водки и одной рукой пил, а другой писал. Чернильница была с мухами, бумага полусерая.

Получив бумагу, Василий Васильевич отправился в Управу благочиния. Колоссальная прихожая, она же приемная. В ней много чиновников, дам, еще кого-то. Шум. Говор. Час прошел. Как вдруг входит сторож и произносит:

— Встаньте. Встаньте все.

Все встали, и мимо всех вставших прошел, как показалось Василию Васильевичу, фельдфебель: в военной форме, лет пятидесяти, но не только не генерал, но, очевидно, ниже офицера. Совершенно простое, грубое, серое лицо, явно без всякого образования, то есть «чуть-чуть грамотность»: уездное училище, приходское училище, но не гимназия. Да и уездное-то училище — лет 35 тому назад.

Прошел он, высоко неся голову, как какой-нибудь фельдмаршал, и ни на кого не обращая даже малейшего внимания, хотя он видел, что все перед ним встали. За ним в страхе бежали 3–4 сторожа или вообще «мелочь»: писаря, секретари.

Как прошел, все сели. Потом стали вызывать по очереди. Когда очередь дошла до Василия Васильевича, то и он «потащился». В огромном зале за какой-то конторкой, на возвышении в четверть аршина, стоял «он». В военном сюртуке и с какими-то нашивками на обшлагах.

— Студент историко-филологического факультета 3-го курса…

Молчит.



— Потерял паспорт…

— Прошение?

Василий Васильевич подал. В руках «фельдфебеля» был огромный, почти аршинный, и очень толстый карандаш. Он ткнул «красным» в бумагу и положил ее на кипу таких же. Все было кончено. Василий Васильевич вышел, выслушав: «В среду».

И вот пришла среда, но за это время произошло «1-ое марта» — убийство Александра II. И вот в среду так же все «встали» при проходе «его», и он прошел так же, никого не замечая.

Так же ли? «Во мне дрожало сердце. О, как оно трепетало, и „пытало“ современное и будущее. Смысл 1-го марта я понимал (гимназист-нигилистишко). Но я был созерцатель.

До „политики“ мне было „все равно“, но я пытал (мысленно) сердце человеческое и ту неизмеримую „отважность“, которая откуда-то взялась и выросла сравнительно с этой здесь разлитой робостью перед повытчиком.

— Есть же, которые никто ничего не боятся.

— А мы так зависим от этого повытчика, сущность которого только в том, что он держит огромный красный карандаш» [206] .

Условия жизни в ту эпоху России получили отражение в «Сумерках просвещения», за что Розанова могли тогда как угодно наказать и если ничего не сделали, то лишь потому, что «теперешнее положение» — учительство около свиней и волков — представляло собой то естественное наказание, больше которого тогда нельзя было придумать.

Пять лет в Брянске, четыре года в Ельце и снова целых два года в Белом: «Отчего вы сходили тогда не с червей: взяли бы ремиз». — «Так пришли бубны, король и дама?» — «А слышали, та замужняя сошлась с почтмейстером». — «А та барышня уже стара». — «Будет ревизия?» — «Нет, ревизии не будет» [207] .

Глушь, однако, была не только в провинции, в Брянске или Белом, но и в Москве тех лет, когда Розанов учился в университете. В одном из писем Страхову (31 марта 1888 года) он рассказывал: «Во времена Декарта вывешивали на улице предложения решить ту или иную задачу по геометрии, как мы вывешиваем афиши. Какая любознательность, какие прекрасные интересы в массе общества! А у нас купили в Москве ученую свинью в цирке за 2000 р. и съели (лет 5 назад). Доживем ли мы (т. е. Россия) когда-нибудь до истинной наблюдательности, до истинной человечности?» Этот вопрос стоял перед Василием Васильевичем всю жизнь [208] .

204

Розанов В. В. А. П. Чехов // Юбилейный чеховский сборник. М., 1910. С. 120–121.

205

Розанов В. В. Собр. соч. Мимолетное. С. 293.

206

Там же. С. 285–287.

207

Розанов В. В. Литературные изгнанники. С. 323.

208

Письма В. В. Розанова к Н. Н. Страхову. С. 206.