Страница 9 из 125
* * *
Я сказал уже, что был робок и даже трусоват; вероятно, тяжкая и продолжительная болезнь ослабила, утончила, довела до крайней восприимчивости мои нервы, а может быть, и от природы я не имел храбрости. Первые ощущения страха поселили во мне рассказы няньки. Хотя она собственно ходила за сестрой моей, а за мной только присматривала, и хотя мать строго запрещала ей даже разговаривать со мною, но она иногда успевала сообщить мне кое-какие известия о буке, о домовых и мертвецах. Я стал бояться ночной темноты и даже днем боялся темных комнат. У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны его вещи: письменный стол, кресло, шкаф с книгами и проч. Нянька сказала мне, что там видят иногда покойного моего дедушку Зубина, сидящего за столом и разбирающего бумаги. Я так боялся этой комнаты, что, проходя мимо нее, всегда зажмуривал глаза. Один раз, идучи по длинным сеням, забывшись, я взглянул в окошко кабинета, вспомнил рассказ няньки, и мне почудилось, что какой-то старик в белом шлафроке сидит за столом. Я закричал и упал в обморок. Матери моей не было дома. Когда она воротилась, и я рассказал ей обо всем случившемся и обо всем, слышанном мною от няни, она очень рассердилась: приказала отпереть дедушкин кабинет, ввела меня туда, дрожащего от страха, насильно и показала, что там никого нет и что на креслах висело какое-то белье. Она употребила все усилия растолковать мне, что такие рассказы — вздор и выдумки глупого невежества. Няньку мою она прогнала и несколько дней не позволяла ей входить в нашу детскую. Но крайность заставила призвать эту женщину и опять приставить к нам; разумеется, строго запретили ей рассказывать подобный вздор и взяли с нее клятвенное обещание никогда не говорить о простонародных предрассудках и поверьях; но это не вылечило меня от страха {6}.
* * *
Несмотря на то, что случаи заболевания этою болезнью были крайне редки, о ней в помещичьих домах чрезвычайно много говорили. Чуть ли не все дамы того времени видели и уж наверное слышали из «самых достоверных источников» о подобных случаях и передавали друг другу целые трагедии по этому поводу. В этих россказнях, сильно пополнявших недостаток легкого чтения, фигурировал обыкновенно молодой красавец, впавший в летаргию: его приняли за умершего и похоронили. Но кладбищенский сторож, услышав стоны, исходившие из могилы, откопал погребенного, и тот внезапно возвратился в свой дом. Между тем его ближайшие родственники уже производили дележ его наследства и страшно ссорились между собой.
Еще чаще эту болезнь приурочивали к красавицам-невестам. Случайно освобожденная из могилы, она тихонько пробирается к окну своего милого в то время, когда тот падает, пораженный пулею, которую он пустил в свое сердце, не будучи в состоянии перенести горечь утраты. Большинство же рассказов кончалось тем, что кто-нибудь, заслышав стоны погребенного, раскапывал могилу, но было уже поздно: крышка гроба оказывалась сдвинутою с места, а мнимо умерший окончательно умер в страшных мучениях… Разорванное платье, искусанные и исцарапанные лицо и руки — все доказывало адские мучения в тот момент, когда несчастный проснулся от летаргии и не мог высвободиться из могилы. Несмотря на массу явных несообразностей и нелепиц, рассказывавшихся по этому поводу, эти россказни производили сильное впечатление. Я много встречала людей, говоривших мне, что они смертельно боятся быть заживо погребенными, и сознавались, что такой страх — результат рассказов, слышанных ими в детстве о случаях с людьми, впавшими в летаргию {7}.
* * *
Тут же, в нашей детской, подле Гаврилы, рассказывающего про Пугачевщину и все ужасы того времени, видится мне и моя кормилица (а потом няня) шведка, которая оставалась у нас всю жизнь свою и умерла у нас в доме, не имея другого имени и прозвания как только «Дада»: этим именем я называла ее в детстве [6]. Добрейшего сердца, открытая ко всему и ко всем бедным и страждущим от старика нищего или больного ребенка до голодной собаки, она была вспыльчива до нервных приступов и суеверна до крайности. Помню, — и это второе сильное впечатление моего детства, — помню, как однажды, уложив меня спать и задернув около кроватки занавес, помолчав немного и думая, что я уснула, она стала тихо рассказывать одной из горничных разные приключения с чертями. Я слушала, притаив дыхание и устроив в занавеске маленькую щель, сквозь которую как теперь вижу Даду, как сидит она на маленьком стульчике и с глубоким убеждением рассказывает про девушку, которая была где-то в услужении, и к ней стал приходить свататься молодой, красивый, с виду добрый и зажиточный человек, о котором, впрочем, никто не имел верных сведений. Однако она полюбила его и дала ему слово выйти за него замуж. Не знаю, или я не поняла, почему свадьба была отложена; помню только, что у девушки мало было свободного времени, и они видались лишь под вечер, по окончании работ, на опушке соседней рощи. Не помню тоже, от чего в ее мысли заронилось сомнение в женихе; но она стала подмечать в нем странности; и вот однажды она видит, что у него износились сапоги, и — о ужас! — из сапога вместо ноги выглядывает копыто! У меня и теперь, как тогда, мурашки ходят по коже, когда я вспоминаю страх, который одолел меня в этом месте рассказа, и как крепко я зажмурила глаза и закрыла лицо простыней, чтоб не видать даже Дады на ее низеньком стуле; но я все-таки слушала. Дада продолжала рассказ. Девушка была умная, ничего не сказала, не показала и страха; сердце у нее крепко билось и замирало, но она не потеряла присутствия духа; она заметила, что жених потихоньку схватил рукой ее передник, и она, продолжая разговаривать, тихонько же развязала тесемку передника, и только-только что успела, как вдруг жених со всего размаху полетел на воздух, унося с собою вместо невесты один только передник ее, и она видела, как он, в смущении и гневе, вихрем промчался на двух черных крыльях и с длинным хвостом. Так присутствие духа спасло бедную красавицу от черта {8}.
Глава III
« … в доме каждый месяц служили молебен и комнаты кропили святой водой, чтобы выгнать нечисть» {1}
Горох по снятии с огня, ежели еще кипит, то это первый знак, что в том доме нет никакого волшебства.
Каша, вылезающая из горшка, значит, что из того дома кто-нибудь выбудет.
Хлеб, вылезающий из печи, предзнаменует убыль кого-нибудь из дому {2}.
* * *
Многие богатые помещики опасались ремонтировать свои дома по предрассудку, что, обновивши дом, скоро умрешь… {3}
* * *
Впрочем, русский человек, не испорченный образованностью, не зараженный железными дорогами, которые так быстро удаляют человечество от природы, никогда не перестраивает своего жилища, пока оно, по естественным обстоятельствам, не превратится в развалину… {4}
* * *
…оттого что во вновь отстроенный дом не внесли прежде всего метлу, хлеб и соль, жителям его предстоят несчастье за несчастьем…
Служанка, поступая в какой-либо дом на службу, должна тотчас просунуть голову в печку, чтобы скорее освоиться с домашними {5}.
* * *
Теперь я живу с женою на даче, матушка же осталась в Академии с сестрицей, ибо она не согласилась с нами переехать, как можно полагать, от суеверия или примет, по причине произведенных мною в нашем доме некоторых перестроек. (Из письма А. Щедрина брату. 1829 г.) {6}