Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 166

Марш Саввишна Перекусихина

«Когда я приехал в Петербург в 1818 г., Марье Саввишне было уже под 80 лет; десятки годов пробыла она в звании камер-фрау при Екатерине II и, как известно, пользовалась особенным милостивым расположением императрицы. Сказывают, что Марья Саввишна, будучи ее другом и не выставляясь никогда слишком вперед и на вид своего Двора, жила вблизи от внутренних покоев государыни скромно в небольшом отведенном ей помещении. Сказывают также, что она была постоянной посредницей с ее фаворитами и что она никогда не имела никакого значительного влияния ни на первую, ни на последних; что она всеми вообще была любима и уважаема, держала себя в стороне от всех интриг и никогда ни в каких случаях не выставлялась вперед. Из всех лиц, окружавших Екатерину, она одна умела не вооружить против себя императора Павла, который, не любя мать, ненавидел почти всех к ней близких. По восшествии своем на престол он тотчас же отличил ее своим благоволением и вскоре пожаловал ей лично 5000 десятин земли в Рязанской губернии из казенных дач, близких к имению ее дочери Тарсуковой.

Старушка Перекусихина замечательна была во многом, можно сказать, во всех отношениях. Она не знала ни одного иностранного языка и, вероятно, именно потому государыня, желавшая выучиться совершенно по-русски (чего она почти и достигла), ее к себе приблизила. Я, впрочем, застал еще двух дам, бывших при Екатерине ее комнатными камер-фрау, или камер-медхенами, которые также, кроме русского языка, никакого не знали.

Происходила Марья Саввишна из дворянского небогатого дома Перекусихиных в Рязанской губернии; брат ее был при Екатерине сенатором. Как теперь гляжу я на эту милую старушку, скромную, но всегда опрятно одетую, низенькую ростом, худенькую, в белом, как снег, накрахмаленном чепчике, из-под которого виднелись слегка напудренные волосы, сидящую за своим столом с книжкою или за гран-пасьянсом и ежедневно до обеда или ранним вечером радушно принимавшую в своей гостиной, возле самой прихожей, обычных посетителей различных лет и различного положения в петербургском обществе. Прием у нее был не по чинам; знатных и незнатных встречала она одинаково, меня же с первого моего появления в этом ее небольшом и незатейливом доме всегда принимала с особенным добродушием…

Она, приученная, привыкшая к фижмам и роброндам, к высоким головным уборам Екатерининских и Павловских времен, к французским кафтанам и разным мундирам совсем другой формы, а всего более к пудре у мужчин и женщин, в последние годы своей жизни, т. е. в начале 20-х годов, часто повторяла: "Все вы, как посмотрю я на вас, какие-то общипанные, как будто сейчас вышли из бани". Однажды, опоздав несколько к обеду (по тогдашнему обычаю приходили за полчаса и ранее), вошел я в гостиную, широкие двери коей были как раз против небольшого у противоположной стены столика, за которым с двумя-тремя дамами сидела в своих креслах всегда тщательно разодетая Марья Саввишна. Взглянув на меня ласково, когда я ей почтительно поклонился, она вдруг строго и очень громко спросила: "Что ты, батюшка? Что с тобой?" Я подумал, что это был упрек за то, что явился поздно к обеду и стал извиняться. "Не то, совсем не то, а ты посмотри на себя, каков ты сам!" Я осмотрелся и угадал сейчас же, что ей коробят глаза мои летние сверх сапог, белые, как снег, панталоны, которые более уже месяца принято было носить в первых петербургских домах. "Ну, голубчик, что же ты молчишь?" Я начал было робко объяснять историю нововведения белых панталон, она не дала мне договорить. "Не у меня только, не у меня! Ко мне, слава Богу, никто еще в портках не входит. Отправляйся домой, переоденься и непременно приезжай к обеду; я буду ждать". Нечего было делать, уезжать было не хотелось, а возвращаться еще меньше, однако я к обеду приехал. Она похвалила за послушание, племянницы и внучка извинялись в строгости бабушки, хозяин и прочие гости надо мной посмеивались. Марья Саввишна сама всем рассказывала как бы для общего урока, что она со мной проделала»{13}.

Екатерина Петровна Строганова





«На большой шелковой постели сидела, поддержанная подушками, маленькая, скорченная, нарядная старушка; из кружевного чепца ее, украшенного лентами яркого цвета, выдавалось иссохлое до крайности, чрезвычайно живое лицо. Графиня была уже много лет в параличе и почти вовсе не могла двигаться; но ум ее сохранил все свои способности. Она говорила много и с живостью, любила упоминать о своем пребывании в Париже, прежде революции, и с особенным удовольствием рассказывала, как она посетила Вольтера в Ферне, и как он, уже больной, возвратившись, во время ее приезда к нему, с небольшой прогулки, после долгого заключения в дому, встретил ее словами: " Ah! Madame quel beau jour pour mоi: j'ai vu le soleil et vous" [22].

Графиня Строганова, возвратившись из Ярославля в одно время с нами, уехала на лето, по своему обыкновению, в свое прекрасное Братцово, взяв с матери моей непременное обещание провести там у ней хоть несколько недель. Звать мать мою значило звать и детей ее, с которыми она никогда не расставалась…

Графиня Строганова не понимала возможности вести жизнь хоть отчасти уединенную. Насущный хлеб был для нее не столько нужен, сколько насущное общество. В Братцове всегда гостили несколько ее знакомых. Из тех, которые там были в одно время с нами, помню одну старую княжну Хованскую, которую я называла la grosse princesse [23]и находила вовсе непривлекательной. Приезжали и многие гости к обеду или на вечер. С особенной предупредительностью со стороны графини и с особым почетом со стороны ее домашних был всегда принят Иван Николаевич Корсаков, важный вид которого меня поражал. Услыша, что он когда-то славился своей красотой, я получила очень дурное мнение о вкусе людей того времени. Эта иссохшая фигура казалась мне вовсе некрасивой.

Вскоре, после моего прибытия в Братцово, я была крайне изумлена тем, что произошло в одну ночь. Меня с матерью, возле которой я спала, разбудил стук в дверь. На вопрос матери, кто стучится? послышался голос Александры Евграфовны, la de moiselle de com-pagnie [24]графини: "Извините, что я вас беспокою. Графиня просит вас пожаловать к ней как можно скорее!" — "Что же случилось?" — спросила испуганная мать моя. — "Начинается гроза; графиня очень опасается! Сделайте милость, пожалуйте скорей!"

Мать моя, отправив Александру Евграфовну с ответом, что тотчас сойдет, и не понимая, каким образом она могла быть для графини защитой от грозы, начала поспешно одеваться. "Maman, возьми меня с собой!" — закричала я, соскочив с постели. Мать согласилась. Это было обыкновенное последствие просьб моих. В спальне графини мы нашли всех дам, пребывающих тогда в Братцове. В канделябрах горели все свечи, ставни окон были крепко затворены. Среди комнаты, обитой штофом, устланной шелковым ковром, стояла, на стеклянных ножках, кровать, тяжелая шелковая занавесь которой была продета у потолка в толстое стеклянное кольцо. На этой, таким образом, по возможности изолированной, кровати лежала графиня, на шелковом одеяле, в шелковом платье, с шелковой повязкой на глазах, вскрикивала при каждом громовом ударе и в промежутках повторяла умоляющим голосом: "Говорите, говорите, что вам угодно; только ради Бога говорите!"

Это была для меня сцена вовсе неожиданная и странная до невероятности. Приученная отцом не бояться грозы и смотреть на нее, как на великолепное зрелище, я сидела возле матери в невыразимом удивлении и в самодовольном тайном сознании моей безбоязненности. Я глядела то на графиню, полубезумную от ужаса, то на окружающих ее. Княжна Хованская, прижавшись в угол, была также в незавидном сотоянии духа. Ей тоже хотелось кричать при раскатах грома; но, из почтения к графине, она позволяла себе только слабый визг. При каждой грозе вся эта история повторялась. Возможность какой-нибудь опасности ужасала графиню до степени неимоверной. Она сама называла себя величайшей трусихой в мире и казалась очень довольна этим превосходством»{14}.