Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 134

— М-м! — сказала девочка спросонья и отворила свои глазки.

— Спи, спи, душка! — проговорила Настя, поправляя на ребенке одеяльце.

— Это ты, Настя?

— Я, милая, я. Спи с богом! Христос с тобой, матерь божия и ангел хранитель! — Настя перекрестила свою любимицу.

— Посиди, Настя, у меня.

— Хорошо, моя детка. Я так вот над тобой постою.

— Милая! — сказала девочка Насте, обняла ее ручонкой, прижала к себе и поцеловала.

— Какая ты холодная, Настя! Ты на дворе была?

— На дворе, голубка.

— Холодно там?

— Холодно.

— А я сон какой, Настя, видела!

— Какой, моя пташечка?

— Будто мы с тобой по хвастовскому лугу бегали.

— А-а! Ну, спи с богом, спи!

— Нет, послушай, Настя! — продолжало дитя, повернувшись на своей постельке лицом к Насте. — Мне снилось, будто на этом лугу много-много золотых жучков — хорошенькие такие, с усиками и с глазками. И будто мы с тобой стали этих жучков ловить, а они всё прыгают. Знаешь, как кузнечики прыгают. Всё мы бегали с тобой и разбежались. Далеко друг от друга разбежались. Стала я тебя звать, а ты не слышишь: я испугалась и заплакала.

— Горсточка ты моя маленькая! Испугалась она, — сказала Настя и погладила Машу по кудрявой головке.

— Ну, слушай, Настя! Как я заплакала, смотрю, около меня стоит красивая такая… не барыня, а так, Настя, женщина простая, только хорошая такая. Добрая, вся в белом, длинном-длинном платьице, а на голове веночек из белых цветочков — вот как тетин садовник Григорий тебе в Горохове делал, и в руке у нее белый цветок на длинной веточке. Взглянула я на нее и перестала плакать; а она меня поцеловала и повела. И сама не знаю, Настя, куда она меня вела. Всё мы как будто как летели выше, выше. Я про тебя вспомнила, а тебя уж нету. Ты внизу, и мне только слышно было, что ты кричишь. Я глянула вниз, а тебя там волки рвут: черные такие, страшные. Я хотела к тебе броситься, да нельзя, ножки мои не трогаются. А тут ко мне навстречу много-много детей набежало: всё хорошенькие такие да смешные, Настя: голенькие и с крылышками. Надавали мне яблочек, конфеток в золотых бумажках, и стали мы летать, — и я, Настя, летала, и у меня будто крылышки выросли. А тут ты меня назвала, я и проснулась. Хороший это сон, Настя?

— Хороший, моя крошка, хороший. Спи с богом!

— О чем же ты, Настя, плачешь?

— Так, ни о чем, деточка; спи!

— Зубки у тебя болят?

— Да; спи, спи!

— Нет, скажи, о чем плачешь? Кто тебя обидел?

— Зубки болят.

— Нет, — нетерпеливо сказала девочка, — кто тебя обидел?



— Никто, мой дружок. Так, скучно мне.

— Скучно?

Настя кивнула головой, а глаза полнехоньки слез. Девочка стала ее гладить по лицу ручками и лепетала:

— Не плачь. Чего скучать? Весна будет, поедем с мамой к тете; будем на качелях качаться с тобой. Григорий садовник опять нас будет качать, вишень нам даст, веночек тебе совьет…

— Ах, крошка ты моя несмысленная! Совьет мне веночек Григорий, да не тот, — отвечала Настя и ткнулась головой в подушку, чтоб не слыхать было ее плача. Только плечи у нее вздрагивали от задушенного взрыва рыданий.

— Настя! Чего ты? — приставала девочка. — Настя, не плачь так. Мне страшно, Настя; не плачь! — Да и сама, бедняжечка, с перепугу заплакала; трясет Настю за плечи и плачет голосом. А та ничего не слышит.

На ту пору барыня со свечкой и хлоп в детскую.

— Что это! что это такое? — закричала.

— Мамочка милая! Настю мою обидели; Настя плачет, — отвечала, сама обливаясь слезами, девочка.

— Что это? — отвечала барыня. — Настасья! Настасья! — А та не слышит. — Да что ты в самом деле дурачишься-то! — крикнула барыня и толкнула Настасью кулаком в спину.

Прокинулась Настя и обтерла слезы.

— Что ты дурачишься? — опять спросила барыня.

Настя промолчала.

— Иди спать в девичью.

— Мамочка, не гони Настю: она бедная! — запросила девочка и опять заплакала и обхватила ручонками Настю.

— Иди в девичью, тебе говорю! — повторила барыня, — не пугай детей, — и дернула Настю за рукав.

— Ай! ай! мама, не тронь ее! — вскрикнуло дитя.

Вскипела барыня и схватила на руки дочь, а та так и закатилась; все к Насте рвется с рук.

— Розог, розог, вот сейчас тебе розог дам! — закричала мать на Машу. А та все плачет да кричит: «Пусти меня к моей Насте; пусти к Насте!»

Поставила барыня девочку на пол; подняла ей подольчик рубашечки, да и ну ее валять ладонью, — словно как и не свое дитя родное. Бедная Маша только вертится да кричит: «Ай-ай! ай, больно! ой, мама! не буду, не буду».

Настя, услыхав этот крик, опомнилась, заслонила собой ребенка и проговорила: «Не бейте ее, она ваше дитя!»

Ударила барыня еще раз пяток, да все не попадало по Маше, потому что Настя себя подставляла под руку; дернула с сердцем дочь и повела за ручонку за собою в спальню.

Не злая была женщина Настина барыня; даже и жалостливая и простосердечная, а тукманку дать девке или своему родному дитяти ей было нипочем. Сызмальства у нас к этой скверности приучаются и в мужичьем быту и в дворянском. Один у другого словно перенимает. Мужик говорит: «За битого двух небитых дают», «не бить — добра не видать», — и колотит кулачьями; а в дворянских хоромах говорят: «Учи, пока впоперек лавки укладывается, а как вдоль станет ложиться, — не выучишь», и порют розгами. Ну, и там бьют и там бьют. Зато и там и там одинаково дети вдоль лавок под святыми протягиваются. Солидарность есть не малая.

Эх, Русь моя, Русь родимая! Долго ж тебе еще валандаться с твоей грязью да с нечистью? Не пора ли очнуться, оправиться? Не пора ли разжать кулак, да за ум взяться? Схаменися * , моя родимая, многохвальная! Полно дурачиться, полно друг дружке отирать слезы кулаком да палкой. Полно друг дружку забивать да заколачивать! Нехай плачет, кому плачется. Поплачь ты и сама над своими кулаками: поплачь, родная, тебе есть над чем поплакать! Авось отлегнет от твоей груди, суровой, недружливой, авось полегчеет твоему

Перевенчали Настю с Гришкой Прокудиным. Говорил народ, что не свадьба это была, а похороны. Всего было довольно: питья, и еды, и гостей званых; не было только веселья да радости. Пьяные шумели, кричали, куражились, — и больше всех куражился Костик. Он два раза заводил драку, и Прокудин два раза разводил его. Но трезвого, задушевного веселья и в помине не было. Бабы заведут песню, да так ее кое-как и скомкают; то та отстанет от хора, то другая — и бросят. Глядят на молодых да перешептываются. Молодые сидели за особым столом; Гришка был расчесанный, примасленный, в новой свите, с красным бумажным платком под шеей. С лица у него тек пот, а с головы масло, которым его умастила усердная сваха. Гришка был в этот вечер хуже, чем когда-нибудь. Плоские волосы, лоснящиеся от втертого в них масла, плотно прилегли к его выпуклому лбу и обнаруживали еще яснее его безобразную голову. Он вообще походил теперь на калмыцкого божка-болванчика и бессмысленным взором обводил шумную компанию. На молодую жену он не смотрел. Его женили, а ему все равно было, на ком его женили. — А Настя? Настя сидела обок мужа не живая, не мертвая. Даже когда кто-нибудь из пьяных гостей, поднимая стакан, говорил: «горько! подсластите, молодой князь со княгинею», Настя, как не своя, вставала и давала целовать себя Григорью и опять садилась. Ни кровинки не видно было в ее лице, и не бледное оно было, а как-то почернело. С самого утра этого дня она будто перестала мучиться и точно как умерла. Одевали ее к венцу, песни пели, косу девичью расчесывая под честной венец; благословляли образами сначала мать с Костиком, потом барин с барыней; она никому ни словечка не промолвила, даже плачущую Машу молча поцеловала и поставила ее на пол. Посадили ее в господскую кибитку, обвешанную красными платками, и к церкви привезли. В церкви долго ждали попа; все свахи, дружки и поддружья измерзли, поминаются, и Гришка поминает ноги и носом подергивает; а Настя как стала, так и стоит потупя глаза и не шелохнется. Пришел, наконец, поп, и началось венчание.