Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 73

— Вот это да, — говорил он себе, — эта жизнь по мне.

У него завелись два дружка: Алек Стивенс, подручный у торговца тканями, худой чахоточный подросток лет пятнадцати, и Джонни Кут, ученик трубочиста, тщедушный в свои двадцать два года, как двенадцатилетний мальчуган. Втроем они шли в трактир, глушили горькую настойку, покуда голова не наливалась свинцовой тяжестью, а потом, пошатываясь, поддерживая друг друга, вели домой и орали песни во все горло. Для Джонни и Алека каждая попойка кончалась дома тумаками, но за Тома неизменно вступалась мистрис Моррис, жена его хозяина.

Все началось с того дня, когда мастер Моррис, чахлый сморчок лет шестидесяти, уехал по делам в Ноттингем. Его жена, лет на двадцать его моложе, кругленькая и миловидная, даром что рябая, позвала Тома зайти приладить лопнувший корсет.

После она сказала:

— Ловок, бесенок! В тихом омуте черти водятся — все вы квакеры, таковские. Да гляди, не сболтни про меня, не то пырну в спину ножичком, мне недолго.

На самом-то деле она бы и мухи не тронула, а он зато почувствовал себя мужчиной, было чем похвалиться перед Стивенсом и Кутом. И обращалась с ним по-божески, таскала ему то пирожок то печенье, а Моррису не переставала внушать, что Том для него сущая находка. Вот, правда, Стивенс, распалясь рассказами Пейна и решив тоже приударить за своей хозяйкой, так заработал скалкой по лбу, что долго потом гулял со здоровенной шишкой.

Стивенс мечтал податься в разбойники, только об этом и твердил, без конца повторяя, что как только ему стукнет шестнадцать, он удерет в шайку Реда Галанта с Дуврской дороги. То было время, когда разбойники обладали еще нешуточной силой, когда шайки в сорок-пятьдесят удальцов рыскали по большим дорогам Англии, смело ввязываясь в решительные схватки с красными мундирами.

— Геройский он человек, Ред Галант, — повторял Стивенс.

— Оно верно, да век у таких короток. Я рассчитываю прожить лет девяносто, — осторожно замечал Кут.

Что до Тома, то он для себя в будущем не признавал другой жизни, кроме той, которой живут господа. В Англии, ежели ты из простых, тебя мешают с грязью. Не зря он присматривается к богатеньким, изучает их повадки.

— Сам туда метишь, что ли?

— Все может быть, — говорил Том.

— Это как же, например?

— Ну, разные есть способы. Никто не говорит, что это легко, а все же способы есть.

На Стивенса его слова произвели впечатление.

— Ты знаешь такой способ, Том?

— Ну, в общем…

— Брось ты! — фыркнул Кут. — Так не бывает, чтобы из грязи да в князи. Мне ли того не знать? Это вниз дорожка торная, а наверх путь заказан. Ни черта!

— Да я не спорю, — кивнул Том.

— Вот то-то!

И все же Стивенс говорил потом, что не теряет надежды — на что-то же дана человеку голова, он и сам собирался кое-чем поживиться — улов будет не так чтоб очень, средний, однако, как выразился Стивенс:

— На то, чтобы с девочками погулять вечерок, хватит. Притом с хорошенькими. Четыре шиллинга ей в зубы — и твоя.

Догадываясь, что задумал мальчуган, Том предупредил его:

— За воровство ведь и повесить могут.

— Пускай поймают сперва.





Том плохо спал в ту ночь, то и дело просыпался, а когда засыпал, его мучили кошмары, и назавтра он пробовал отговорить Стивенса:

— Послушай меня, Алек, не делай этого, не надо.

Стивенса все-таки поймали; он забрался к ткачу, что жил по соседству с лавкой его хозяина, взломал денежный ящик и вытащил два фунта восемь шиллингов. Дурачок спрятал деньги к себе башмак, а наутро, когда он еще спал, башмаки взял хозяин с намереньем залатать их, а потом удержать с подручного за починку. Тут как раз зашел в лавку сосед-ткач рассказать о пропаже; сумма подозрительно совпадала. Мальчику задали таску, и всего лишь на тридцатом тумаке он сознался.

Кут в ближайшие недели только о том и говорил, как Стивенса посадили в Олд-Бейли.

— Подумать, — повторял он Тому в сотый раз, — наш малыш Стивенс!

— Правда, не верится, — соглашался с ним Том.

— Будут судить наравне с самыми знаменитыми, — веско заключал Кут.

— То есть повесят?

— Уж не иначе.

— Быть того не может, он же совсем ребенок, глупенький. Еще не смыслит ничего. Разума еще не набрался.

— А ни черта, случай ясный. Кража со взломом — стало быть, петля на шею. Суду все ясно.

Суду и вправду все оказалось ясно. Тому с Кутом удалось все же разок повидаться со Стивенсом после того, как судья вынес приговор. Том до этого ногой не ступал в тюрьму, но Кут был стреляный воробей, сам дважды сидел в долговой тюрьме, и это он предложил захватить с собой хлеб и бутылку джина. Взяли каждый по кварте, поскольку, Кут уверял, джин — первейшая вещь для такого случая, вздернут, и не заметишь. Во время свидания Стивенс не мог выдавить из себя ни слова, лишь сидел да глядел в одну точку, и слезы оставляли дорожки на его грязных щеках.

— Смотри веселей, — сказал Кут. — В какой компании оказался, какие знаменитые люди шли на эту виселицу — возьми того же Джонни Хезбрука с Уотлинг-стрит — идет на плаху, а сам смеется. Шикарный парень был, клянусь Богом, злой как сатана, и людей набрал в шайку вдвое больше, чем твой Ред Галант, — но Стивенс все равно не приободрился, и слезы все текли по его впалым щекам.

— Джин лучше припаси на завтра, — заставил себя посоветовать Том.

— Правильно, прибереги, — поддакнул ему Кут. — Ни черта надерешься завтра и веревки не почувствуешь — еще и палачу харкнешь в рожу, помяни мое слово.

Назавтра, отпросясь на полдня у хозяев, оба отправились смотреть на процессию; они пошли бы, даже если б не знали Стивенса, потому что весь Лондон бросал работу и высыпал на улицу, когда от Ньюгейта до Тайберна торжественным строем вели большую партию висельников. И по всему пути длиной в две мили толпа их окружала морем человеческих лиц: весь этот сброд, эта чернь колеблется, движется, орет, сыплет проклятьями, улюлюкает, бранится, визжит, свистит — мужчины, женщины и дети, дряхлые старики, подростки, и почти у каждого с собой хлеб и сыр, пикули; вино — у ражих мастеровых да лавочников, джин и горькая настойка — у рабочего люда; карманные воришки и бандиты, публичные девки, ученые, дворяне; в каретах и портшезах — знать, вельможи и дамы большого света. Ибо когда идет на смерть человек, это всегда драма, высокая и страшная, какой не испытаешь ни в театральном кресле, ни в спальне, и что за важность у самого порога преисподней или у врат рая, кто осужден на смерть — высокородный аристократ или простой бедняк?

Кут хныкал и жаловался на свой малый рост; он пробивался сквозь толпу, лез вперед, извиваясь, точно угорь; он был неутомим и совершенно замучил Тома. Время от времени ему удавалось все-таки пробраться вперед и на мгновенье увидеть, как покачивается на телеге Стивенс, увидеть изможденное худенькое лицо, застывшее в недоумении, что это он виновник столь пышного торжества; потом телега проезжала мимо, и приходилось снова нырять в толпу и проталкиваться вперед.

— С его друзьями могли бы обойтись не так, — сетовал Кут. — Могли бы позаботиться о его приятелях!

Целый час, сопровождая процессию к месту казни, трубочист и подмастерье-корсетник с боем пробивали себе дорогу, и Том Пейн заметил за этот час, что в Стивенсе произошла перемена. То ли это джин так подействовал, то ли, может, торжественность обстановки, но только страх покинул его сердце. Стивенс приосанился, он раскланивался и рисовался перед публикой — даже как бы приплясывал в телеге; он махал людям в толпе, он гримасничал, как обезьянка.

— Как нос задрал, а? — ликовал Кут. — Видал, как куражится?

И толпа приветствовала его. Сам Джонни Хезбрук с Уотлинг-стрит не держался таким молодцом, когда шел на казнь.

И даже стоя на эшафоте, Стивенс продолжал глуповато ухмыляться.

В ту ночь Том Пейн ушел от Морриса, сбежал — он вслепую бился о стенки своей клетки, пытаясь вырваться; двое суток провел, шатаясь по улицам Лондона, и в конце концов очутился в кабаке. Забился в притон попрошаек и воров, где слышишь вещи, какие лучше не слышать человеческому уху, — впрочем, от человека в нем оставалось мало, как мало было человеческого в ворах и попрошайках.