Страница 66 из 82
Ряпушку старик ловил еще до войны. К осени, когда в наших лесных озерах рыба уходила на глубину, замирала там до весны, рыбаки запрягали лошадей в легкие волокуши, грузили снасть, продукты, подвязывали к волокушам лодки–долбленки и по лесным дорогам шли далеко на северо–запад. Там, где кончалась архангельская земля и начиналась голубоглазая Карела, среди скал и витых ветром сосен до самой зимы светились глубокие, буйные озера. Там, в конце долгой дороги, рыбаки выпрягали лошадей, спускали на воду лодки и до самого ледостава ловили ряпушку…
Ряпушка была небольшой быстрой рыбкой размером с короткий ножик. Чем‑то эта проворная рыбка походила на неугомонную салаку, что с весны до конца лета сплошными бестолковыми стаями теребила утреннюю и вечернюю воду наших озер. Эту салаку ловили все деревенские пацаны на крючок, сеткой–черпаком, собирали бьющихся о камни нерестовых рыбешек просто руками. От салаки за неделю жирели деревенские коты, салаку подбирали вороны и сороки, салаку сушили и жарили в каждом доме, но эта несмышленая рыбешка никогда не оставляла рыбаку чувства победы.
Салаки было много. Ее можно было ловить и ловить на тихой воде в ясные дни, не думая ни о волне, ни о ветре. Другое дело ряпушка.
Где была, где таилась весной и летом эта небольшая, но удивительная рыбка, почему не хватило ей теплых дней показаться, заявить о себе озеру?
Весной и летом ряпушка всегда куда‑то исчезала. Но вот заряжали ледяные дожди, под хлестким северным ветром кипело озеро, и с глухим тяжелым рокотом крушила прибрежные камни тупая осенняя волна. Эта волна вместо пены и брызг швыряла на берег комья сырых листьев, измолоченные ветром метелки тростника и набухшие кубарики–бочечки с семенами кувшинок.
Иногда волна надолго уходила, и озеро испуганно стихало перед новым морозом. Мороз являлся тут же, вымазывал камни толстой ледяной коркой и запекал метелки тростника, обрывки листьев и бочечки кувшинок в мерзлые крутые валы.
Эти валы тянулись вдоль всего берега как раз по тому месту, куда дальше всего выбегала волна, и, наверное, поэтому казались главным ударным редутом зимы — сюда зима уже выбиралась из озера, и отсюда с новым северным ветром и новыми ледяными волнами она пойдет еще дальше вслед за очередным шквалом.
После ледяного шквала рыбаки с трудом отводили от берега лодки. Вода, попавшая в лодку, замерзала за ночь и оставалась на дне мутной тяжелой льдиной. Корма и бок, подставленные волне, как прибрежные камни, оплывали застывшей водой — и тогда лодка больше походила на глыбу льда, чем на ладную рыбацкую посудинку.
Но когда лодку все‑таки удавалось столкнуть на воду, а потом среди наступившего затишья удавалось и добраться к дальним островам, рыбака всегда ждала встреча с ряпушкой.
У островов ряпушка в это время выбивала икру, нерестилась глубокой осенью, под самую зиму. Мерзли сети, лицо приходилось все время отворачивать от острого режущего ветра, коченели руки, перебиравшие снасть, пальцы не чувствовали весла. Но ряпушка шла удивительно верно, попадала в лодку и светло и чисто, как только что отчеканенный металл, серебрилась даже через густое месиво ветра, дождя и ледяных волн…
А потом в теплой избе на столе будет кипеть ряпушка, сваренная по–карельски, сваренная в глубокой сковороде с луком и картошкой. И усталые, промерзшие насквозь люди станут ждать эту кипящую сковороду, ждать стакан крепкого вина, потом кружку чая и папиросу. А потом теплый, спокойный сон до утра, в избе, у печи, а утром снова лодки, оплывшие льдом, снова ветер, дальние острова, сети, коченеющие руки, крутые волны, бьющие в борт, и снова ряпушка…
Ряпушка шла недолго. Рыбаки возвращались домой. Возвращались, когда падал снег и под полозьями волокуш трещал коричневый болотный ледок.
Иногда кто‑то из них не возвращался. Его находили уже по весне, на разливах. Хоронили молча, отдавая дань земле и озеру и простому рыбацкому труду, который, как всякий труд, требовал от людей отдать ему все до конца.
…За ряпушкой старик не ходил уже давно. После войны в дорогу долго не пускал протез, а когда с протезом пообвыкся, рыбацкая артель распалась и идти уже было не с кем.
И теперь каждую осень, когда заряжали холодные ветра, старик болел. Он болел молча, и о его болезни я догадывался лишь по тому, с какой неохотой уезжал он теперь на озеро.
Казалось, к октябрю наши озера начинали старику надоедать. Его упрямое терпение, что помогало переждать любую погоду, кончалось, он чаще не выдерживал одиночества в тайге, раньше приходил со своего озера, реже уходил обратно и даже пресные рыбники пек теперь не так весело и легко, как совсем недавно, когда осень только–только показывалась на берегу озера.
Правда, и в наших озерах к октябрю качались от берега до берега тяжелые вымороженные волны, и здесь ветер выбрасывал на камни комья сырых листьев, метелки тростника и кувшинчики кубышек. Все было как там. Но в наших озерах ряпушка не водилась.
Теперь каждое утро я уходил на лодке к островам и проверял переметы. К октябрю мое Долгое озеро закрывалось для рыбака — оно было мелким, рыба из него осенью уходила, я забывал дорогу в тайгу и промышлял на Домашнем, на глубоких зимних ямах.
В эти ямы к октябрю собиралась щука. Длинный и прочный шнур перемета жег холодом руки. Я поднимал шнур из воды и еще далеко на шнуре слышал тупые толчки больших рыбин.
Шнур натягивался, легкая лодка шла от крючка к крючку. Толчки слышались ближе. Лодка замирала, ждала. Шнур перемета поднимался вверх, и на чисто–синей от мороза и низкого северного неба воде взыгрывал темный круг от щучьего хвоста.
Щука стояла у самой поверхности, выставив спинной плавник, и ждала. Ждал и я. Это была охота, тонкая и долгая охота — взять в лодку пудовую рыбину, зацепившуюся за крючок…
Метр за метром я крался к щуке, которая еще не стала добычей. В сак рыбина не входила. Левой рукой я держал шнур перемета, выравнивал лодку. Правой взводил курок ружья, вжимал приклад в плечо и вел вороненую планку двустволки снизу вверх по воде. Вода оставалась под срезом стволов. Стволы чуть прикрывали темный широкий плавник ближе к голове — и вслед за выстрелом в воду врезалось весло.
Рыбина подтягивалась к лодке тяжелой и вялой. Темно–зеленое тело щуки переваливалось через низкий борт и замирало у твоих ног замшелым метровым поленом.
А шнур перемета снова жег холодом руки. Когда подбивал встречный ветер, шнур резал ладонь. И ты снова и снова слышал далекие, тупые толчки в глубине, заранее угадывал, где сейчас расплывется по тяжелой октябрьской волне медленный, мелкий круг от щучьего хвоста, снова выводил лодку, одной рукой поднимал ружье — и еще одна зеленая рыбина с оранжевыми разводами по бокам вытягивалась у твоих ног…
С озера я приезжал мокрый. С трудом стягивал с себя высокие сапоги, сбрасывал ватник, раздевался совсем. Ледяными ногами искал голенища валенок, горячих от печи, забирался на печь, курил и ждал, когда холодная боль в руках и ногах после озера пройдет.
Когда старик был дома, он встречал меня с воды и протягивал горячую кружку. Кипяток, наверное, жег губы, горло, но ты не чувствовал этой горячей боли, как не чувствует тело, распаренное в бане, снега и ледяной воды.
А к вечеру над низким бортом долбленки снова подпрыгивала ледовитая волна, норовя перескочить через борт, обдать тебя, щук, ружье. Когда к ночи на озеро ложилась морозная, фиолетовая тишина, лодка возвращалась домой уже через хрусткие густые льдинки. Сезон заканчивался. Пора было убирать снасти, чтобы ночной мороз не укрыл перемет льдом и не оставил его в озере до самой весны.
Снег глубоко закидал лесные дороги. Из тайги мы выходили трудно, оставив в своем рыбацком доме рыбу и вещи. Когда мороз через густой снег пробился к болотам, на лошадях я вывез рыбу и снасть, рассчитался с сельпо, простился со стариком и ушел в город.
В городе я получил разрешение на отстрел лосей и снова собирался в тайгу. Но сборы тянул. Я жил у древней старушки, слушал ее песни и сказки, пил чай из большого медного самовара старой тульской работы. Мне было тепло и просто здесь, в крепком уютном доме, и, наверное, поэтому пока не хотелось никуда уходить.