Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 131

Закрыв дверь, Юриков стал медленно раздеваться, бросая одну вещь поверх другой — плащ, пиджак, брюки, рубашку… Остановился лишь тогда, когда из одежды на нем остались только носки. Посмотрел на себя в зеркало и расхохотался. Понял, что, раздеваясь, он смотрел на дверь ванной, и потому подспудно, по привычке руки сами сняли все, готовя его к принятию душа.

«Валька — не Клеопатра, а я — Антоний? — продолжал он самокопание, стоя под жесткими струями воды. — Впечатлителен? Безусловно. Люблю наслаждения? Да, люблю. Насчет необузданных желаний… Грешен, и это есть. Все же интересно — Марк Антоний провел юность среди развратников, в распутстве, грубых наслаждениях, был кутилой и пьяницей, даже не пытался обуздать свою похоть, все растранжирил, и вдруг — такая карьера, слава… Ну, слушал философов в Греции, хотя вряд ли чему научился. Ну, Цезарь ему покровительствовал — не только за красивые глаза, хотя и это не исключено для мужа всех жен и для жены всех мужей. Хотя надо быть справедливым — не зря же Цезарь на время своего отсутствия всю власть отдавал именно Марку, который и в галльских походах самым смелым был, и против Помпея выступил, и Арреций захватил, и в испанском походе был пропретором… Если бы не эта связь с Фульвией, вдовой Клодия, так и остался бы он любимцем Цезаря на веки вечные. Слава Богу, вовремя одумался. Что Фульвия? Таких — треть Рима, а Гай Юлий — один…»

Юриков сам не заметил, как вошел в роль. Подставляя лицо под струи воды, он уже не вспоминал о Марке, не думал о нем, а думал как он.

«Цезарь скоро вернется из Испании. Не может быть, чтобы он продолжал обижаться, чтобы не думал обо мне, не соскучился. Разлука часто приводит к охлаждению, но еще чаще — к примирению. А что, если увенчать его диадемой? Он ведь по сути — монарх. Неплохая идея. Хотя, впрочем, не столь уж она и хороша, ведь кроме Цезаря есть еще и народ, этот плебс, с которым тоже надо считаться, и Октавиан…»

Мысль о наследнике Цезаря заставила Марка–Вячеслава Антония–Юрикова открыть глаза. Как это нередко с ним бывало в таких ситуациях, он поначалу не сразу сообразил, где находится.

Потом, придя в себя, насмешливо хмыкнул — мол, надо же, расфантазировался! Еще немного — и 700 миллионов систерций, захваченных после убийства Цезаря, вспомнились бы, и завещание, которое заставило всех плясать перед ним, Марком Антонием…

«Понятно, что Цезарь усыновил своего племянника Октавиана и назначил его наследником, — уже вытираясь, вернулся Юриков к своим размышлениям, — но почему победил не Антоний, вот вопрос. Ведь все же было в руках этого консула, особенно после речи в день похорон, у погребального костра, пожиравшего тело Цезаря — тогда возбужденная толпа готова была выполнить любой его приказ. Значит, он не понял, что именно надо было приказать, значит, не хватило воли. И пришлось согласиться на триумвират — что еще оставалось делать после того, как Октавиан победил его при Мутине?»

Превратив большое вафельное полотенце с розовой каймой в тогу, Юриков пошел на кухню за любимым джином с тоником. Одной банки показалось мало, он достал из холодильника следующую — благо, друзья не забывали и время от времени пополняли запасы.

Переливая пузырящуюся жидкость в длинный стакан, решил добавить туда и водки — чтобы поскорее уснуть. Уже допивая, вдруг почувствовал, что хочется чего–то необычного. Это странное, сильное, не желавшее формулироваться желание влекло его в комнату. Юриков не стал сопротивляться, даже наоборот — пошел, как в полусне, боясь потерять призрачную нить.

Идя, он словно настраивался на какую–то волну, какое–то излучение, не пытаясь понять, что же это может быть. Главным для него было — не потерять, не упустить. Так бывает, когда в подсознании вертятся мелодия, строка, имя, и страдаешь, пока они не оформятся, не прозвучат.

Войдя в комнату, он остановился, медленно повернул голову к дивану, к окну, к столу, к телевизору… Все не то, не то. Не оттуда идет этот необычный зов. Стеллаж. Книги. Нет, не книги. Но что–то там, на стеллаже.

Юриков–сомнамбула направился к деревянным полкам, остановился, медленно провел ладонью сверху вниз. Странно, зачем ему сейчас этот небольшой серый камень, привезенный в подарок из Антиохии? Что ему, Юрикову, в этом камне? Он едва чувствуется на ладони — граммов пятьдесят, не больше. Но ведь зачем–то же он позвал!

Юриков знал, что для него любая вещь — это материализованные воспоминания. Вот и этот камень — память о Татьяне, о ее возвращении из той поездки, о незабываемой неделе, которую они провели, почти не выходя из квартиры, наслаждаясь обострившимися за время разлуки чувствами.

Но не это, не это сейчас было главным. Более того, впервые за несколько лет, держа эту вещицу в руке, Юриков даже не вспомнил о Татьяне, хотя всегда камешек ассоциировался только с нею — даже при случайном взгляде на него.

— Я дарю тебе Сирию и Кипр, — вдруг не раздался, а как–то почувствовался голос, словно он рождался в самом Юрикове, как рождается мысль.





— Ты призвал меня сюда, в Антиохию, чтобы сообщить об этом? — появился рядом с мужским баритоном женский грудной голос.

— Нет, царица, не только за этим. Даря, я хочу видеть ту, которой царю. Помнишь, как четыре года назад ты сама, по доброй воле, приехала ко мне в Тарс, чтобы оправдаться?

— Повелитель не всегда приказывает. Но кто подвластен, тот сам приказывает себе повиноваться. Ты явился как бог, власть твоя безгранична — можешь казнить, можешь миловать. Но та зима, проведенная с тобою, была приказом судьбы.

— Не знаю, кто теперь кому подвластен. Мне сорок шесть лет, тебе — тридцать три, но я не чувствую разницы. Ты вернула мне юность. Но ту, первую, я прожил дурно, и потому благодарен тебе, что эту провожу с тобой.

— А как же Октавия?

— Ты задаешь вопрос, на который знаешь ответ. Октавиан мой союзник так же, как и мой противник. Союз этот зыбок и вот–вот готов прерваться. Мы можем объединиться только против общего противника, но не друг с другом. Поэтому брак с сестрой Октавиана — политический. Ты ведь знаешь, что только благодаря ей удалось продлить договор о триумвирате. Не с нею же я, а с тобой сейчас, перед войной с парфянами.

— Кстати, о парфянах. Не моего женского ума дело давать советы такому прославленному полководцу, как ты, но есть еще и армянский царь Артавасд…

— Он мой союзник в этом походе. Или ты что–то знаешь, мне неведомое? Скажи.

— Я знаю только, что армянский царь может быть лишь своим собственным союзником.

— Довольно об этом. Обними меня. Я люблю, когда ты меня обнимаешь. Давай уйдем отсюда. Ты ведь хочешь, чтобы мы ушли? Хочешь говорить о другом?

…Раздался глухой, мягкий стук. Голоса стали исчезать, растворяться, как растворяется в воздухе дым.

Юриков с трудом, преодолевая некую преграду, открыл глаза. Камень, вероятно, выпавший из ладони, лежал на ковре. Та же комната, те же стены. Что это было? Откуда взялся вдруг этот разговор?

«А ведь она оказалась права, — подумал вдруг Юриков, — Артавасд действительно предал, и поход завершился разгромом. Собрав силы, Антонию пришлось воевать с Арменией, и уж тогда, захватив царя в плен, он отпраздновал победу — давно старая Александрия не видела такого триумфа! Она оказалась права… И не только в этом. Не зря же он бросил к ее ногам и Крит, и Кирену, и прочие провинции, оставив за великим Римом лишь Азию да Вифинию. Интересно, что же в ней такое было, что Марк сошел с ума — ведь не мог же он не понимать, что ни Октавиану, ни Риму это не может понравиться, что его уже ненавидят. Вот и додарился до domnatio memoriae — до преданной осуждению памяти. Только при Калигуле и вспомнили о тебе — ему нужны были такие исторические примеры. И все же, почему она сбежала тогда, второго сентября, во время морской битвы? Надеялась, что Октавиана покорит так же, как покоряла Юлия и Марка? Ну ладно, она сбежала, флотилию увела. Но почему он помчался вслед, почему обрек флот на поражение? Ведь у Октавиана было всего 80 000 человек и 400 судов, а у Антония — 100 000 пехоты, да 500 судов, да еще 15 000 всадников. Полное преимущество! Чего не хватило ему? Воли? Клеопатры? Что подкосило? Предательство? Обманутые надежды? Тогда отчего же он сумел простить ее?»