Страница 91 из 110
… Последнее воскресенье марта. Выставочный зал Союза художников на Кузнецком мосту… Ранний, утренний, холодный свет бродит по картинам, мерцает на блестящем паркете, сверкнут огоньком в букете розовых гвоздик, стоящих на маленьком столике. Мы бродим по залам с Ефремом Ивановичем Зверьковым.
— Я родился в Калининской области, бывшей Тверской губернии, как говорится, тверяк, — улыбается Зверьков. — Годы детства… Деревня Нестерово… Река Шостка, глубокая и узкая.
Родниковая вода. Мокрый, всегда влажный берег, зыбкий ковер зелени травы. Лужайки с желтыми лютиками.
Мы мальчишками ставили верши. Приплывали огромные щуки. Вдали крутой бугор, белая церковка, высокое небо. Вечерний звон…
Никогда не забуду песни моей родины.
А наши зимы!
Голубые сугробы. Морозы. К избам приходило зверье. Продуешь в заиндевелом оконце дырочку и видишь: мечутся серожелтые тени — волки.
Российская глушь.
Но все это невыразимо далеко. Вспоминаешь, как сон. И раннее купание в ледяной воде, и набеги в чужие сады за яблоками. Сеча, куда ходили по ягоду.
И сегодня запах земляники у меня немедля вызывает образы той прекрасной поры. Разве забыть русскую осень, полную тихой поэзии, прощальные крики журавлей!
Однажды отец привез из города репродукцию левитановской «Золотой осени». С тех пор она сопровождает меня всю жизнь.
Озеро.
Рисовать начал рано. Сперва копировал картинки из азбуки, а потом начал писать с натуры.
Помню, как отец уже в Твери привел меня к художнику Борисову. Николай Яковлевич долго рассматривал мои незамысловатые наброски и потом, не торопясь, сказал отцу: «Пускай Ефрем побольше рисует с натуры».
Я очень внимательно выслушал этот наказ, ведь Борисов был учеником самого Ильи Ефимовича Репина. Так состоялось мое «крещение»… Промелькнули годы детства, отрочества, годы первого узнавания мира и учения, а вместе с юностью в мою жизнь ворвалась война.
В 1942 году в составе 301-й стрелковой сибирской дивизии я отбыл на фронт…
Апрель. Вокзал. Весенний звонкий день. Журчит капель.
Вздыхает духовой оркестр.
В красные товарные вагоны грузят коней, повозки.
Новый Оскол. Рядом фронт. Отчетливо врезалась в память молодая рощица на берегу Донца.
На солнце сверкала первая зелень берез. Розовели клены.
Вырыли окопы. Птичий гомон. Бегут прозрачные солнечные тени.
И вдруг взрыв. Первый снаряд разорвался в лесу. Начался артналет.
Бурая влажная земля встала дыбом.
Грохот, треск ломаемых ветвей, стоны.
И снова как ни в чем не бывало запели дрозды, переливчато залились иволги, дробно застучали дятлы.
Мы лежали в окопе.
Вокруг ликовала весна. Рядом с окопом росла красавица верба, ее молодые клейкие листочки чуть не касались моего лица. С необычайной четкостью я видел каждую жилку листка, каждый сучок на ветке.
Глядел и не мог наглядеться.
Ведь с вербой у каждого из нас связано детство, весна, самое дорогое. Весенний ветер ласково шевелил траву.
Желтая бабочка кружилась над окопом, солнечные зайчики разбежались по земле.
Внезапно мы услышали протяжный гнусавый вой самолета, пулеметную очередь.
Вечер.
В тот день погиб мой друг сержант Битков.
Это случилось под вечер. Он лежал на мокрой от росы лужайке, его каска валялась в траве, и весенний теплый ветерок трепал русые, тонкие, шелковистые и мягкие, как лен, волосы.
Лицо было бескровно, бледно.
Вечерний свет мерцал в открытых, уже потускневших голубых глазах и чуть золотил пушок усов над черной ямой рта, открытого в последнем крике.
По широко откинутой правой руке неторопливо ползла зеленая гусеница. Медленно перебиралась она с одного сведенного предсмертной судорогой пальца на другой.
В тот первый мой фронтовой день я с особой, пронзительной остротой почувствовал беспощадную жестокость войны и победоносную вечность природы…
Мы долго стояли у могилы. В наступившей тишине где-то в чаще кричала незнакомая птица. Высоко-высоко в небе сквозь черные персты переплетенных ветвей мерцала первая звезда.
Отгремели салюты Победы.
В декабре 1945 года я демобилизовался.
Снова родной Калинин.
Через год попадаю в Москву, учусь живописи у Бориса Владимировича Иогансона.
Этот мастер заражал всех нас ощущением пафоса искусства. В ту пору писал он портрет Зеркаловой и был очень воодушевлен. Погансон был человеком масштабным, крупным. Потом Суриковский институт. Шесть лет упорной учебы, труда.
Учителя — Ефанов, Мальков, Нечитайло, Цыплаков…
Должен с благодарностью сказать: Цыплаков мне дал очень много. Писал диплом в Прислонихе, на родине Пластова.
Почему?
Я вместе учился и крепко дружил с Николаем Пластовым, сыном замечательного художника Аркадия Александровича Пластова. На мое счастье, я чем-то показался Аркадию Александровичу и он считал меня почти вторым сыном.
Пластов оставил в моем сознании глубочайший след.
Он научил меня видеть мир, писать только то, что знаешь, и писать правду. Дружба с Аркадием Александровичем озарила всю мою жизнь.
Я жил в его мастерской будучи студентом и позже не раз проводил лето в Прислонихе, писал этюды.
Лето.
Никогда не забуду последнюю встречу с ним. 29 апреля 1972 года. Моя мастерская на Юго-Западе. Пластов приехал поглядеть мои новые пейзажи. Попили чайку. Договорились, что летом обязательно приеду в Прислониху.
«Приедешь ли? — вдруг промолвил Пластов. — Смотри, ведь время бежит!» И он по-пластовски горько и мудро усмехнулся.
Разве я знал, что в этих его для меня последних словах была страшная правда. Вскоре его не стало.
Пластов был великим русским художником. Он писал, как пел. Работал до последней минуты. Его нашли в мастерской у мольберта. Он лежал на полу, а рядом с ним — верная палитра.
— Художник, — продолжал Зверьков, — имеет каждый и свою задачу, и сверхзадачу, как говорил Станиславский. Для меня пейзаж оказался кратчайшей прямой к решению вопроса всей моей творческой жизни.
Мы подходим с художником к его пейзажу «Колосится рожь».
— В такой погожий день, — говорит Ефрем Иванович, — особенно вольно дышится. Когда колосится рожь, когда колышутся волны хлеба, на них можно глядеть часами, как на море. В них вся глубина нашей жизни, вся философия бытия. Послушайте, как шелестят колосья, это музыка. Музыка природы.
— Вам приходилось быть зимою в лесу, когда идет снег? — спросил меня художник. — Ведь когда падает снег, его слышишь — такая тишина царит кругом.
«Музыка пейзажа. Вот ключ к творчеству Зверькова», — подумал я.
— Пейзаж, — вновь заговорил живописец, — может быть куском местности с рельефом, домами, деревьями, рекой, но… он может нести и другое начало. Пейзаж имеет духовную сторону, он вызывает в зрителе ряд ассоциаций, ощущений, подобных музыке или поэзии.
И я порой слышу, да, слышу голоса пейзажей Венецианова, Левитана, Саврасова, Рылова, Бялыницкого-Бирули.
Венецианов открыл мне изумительный мир. Ведь он опередил в своих полотнах великих французов Коро и Милле. Знаете, я немало поездил, кое-что повидал и убедился, что русская реалистическая пейзажная школа, ее классика своей духовностью, своим лиризмом, тонкой пластикой, высокой, гражданственностью принадлежит к вершинам мирового искусства.