Страница 7 из 39
«Достань мне дерево, на котором растут груши цвета крови. Точно такого же цвета, что и мои башмаки».
На следующий день Лисандер Винн впряг лошадь в фургон и уехал по Кингс-хайвей. Он выехал рано, когда коровы еще спали в поле, когда молчали дрозды и лисицы перебегали песчаную проселочную дорогу. Проснувшись, Руфь поняла, что он уехал, — из трубы в кузнице не вился дымок. Когда Эдвард Хастингс приехал подковать лошадь, никто не вышел ему навстречу. Руфь с Холма черного дрозда позаботилась о коровах, а потом зашла в кузницу. Она положила руку в золу — зола была еще теплая, последние красные угольки тлели со вчерашнего дня. Она подумала о красной траве и горящих деревьях, о своих родителях, умолявших спасти их. Она держала там руку, пока могла терпеть боль.
Его не было две недели, и он никогда так и не рассказал, где же все-таки был. Он только признался, что проехал через Провиденс и добрался до Коннектикута. Не сказал он и того, что, если бы понадобилось, был готов ехать и дальше. Он не поставил себе никаких временных границ возвращения. Он все ехал бы и ехал, даже если бы пошел снег, если бы сады стали такими белыми, что было бы невозможно отличить яблоню от сливы, виноградную лозу от шпалеры с глициниями на ней.
Лисандер посадил грушу перед домом. Пока он работал, Руфь принесла ему стакан холодного молока, и он выпил его одним глотком. Она показала ему свою обожженную руку, потом сняла башмаки и встала в траве босиком. Лисандер надеялся, что в Коннектикуте ему сказали правду. Последний фермер, к которому он приехал, был очень опытен с фруктовыми деревьями, его сад славился по всей округе. Когда Лисандер спросил о гарантии, старый фермер ответил, что часто то, что выращиваешь, вырастает как раз тем, чего ты хотел с самого начала. И еще он сказал, что между пунцовым и алым весьма тонкая грань. И что придется просто ждать и смотреть, что вырастет. И до следующей осени, почти целый год, Руфь так и не будет знать, будут груши красными или нет.
Но она надеялась, что к этому времени ей уже будет все равно.
На память
Обычно в знак траура люди одеваются в черное, но моя мать не была похожа на остальных людей.
Когда умер мой отец, она покрасила всю нашу одежду в красный цвет соком дерева, который мы называли «кровь дракона». Она покрасила мои кожаные туфли, чтобы они стали такого же цвета, как ее алые башмаки. Она испекла пирог со своими любимыми красными грушами и, съев его до последней крошки, заплакала красными слезами. Она привязала наковальню отца к двум нашим коровам и заставила изумленных животных затащить ее в пруд, а когда всплеснулась грязь, она тоже была красной.
Мне было одиннадцать, а моя сестренка Руби была совсем крошка, немногим старше года. Она еще не говорила, ну ни словечка, но даже Руби понимала, как все это неправильно. Волосы у моей сестры такие же рыжие, как и у меня, но она всегда была спокойнее. А теперь она хотела, чтобы ее все время держали на ручках, и часто хныкала, как воркующая голубка.
Смерть отца вывернула нас наизнанку, теперь и горе наше, и наша кровь были видны любому в наших волосах, наших башмаках, в нашей одежде, наших пирогах и даже в наших именах. Раньше люди в городе считали мою мать ведьмой, и теперь эти разговоры начались снова. Ходили слухи, что она раскопала могилу мужа и сожгла то, что от него осталось, на погребальном костре, сложенном из дубовых веток, чтобы потом держать его прах у себя под кроватью. Ведьма без любви опасна. Это все знают. Люди пытались заговаривать с моей матерью, но в ответ она плевала на землю. Она расцарапала себе тело, чтобы всем было видно, каким красным стал наш мир.
Маленькая сестричка была куклой для моих игр, но она была и моей подопечной. Все то время, пока от инфлюэнцы и лихорадки умирал мой отец, я зажимала ей уши, чтобы Руби не слышала, как мать сначала рыдала, потом всхлипывала, а после начала проклинать весь мир. Я пела Руби песенки о звездах в небе и о верной любви; я пела о вратах в рай и о пони, который всегда знал дорогу домой. Я еще крепче прижала к себе сестричку, когда моя мать начала выносить из дома наши пожитки, и лицо у нее было такое, которое, как я уже знала, говорило: «Не подходи».
Сначала появился рабочий стол, потом обеденный, потом наша воскресная одежда — все, что попало под руку. Одеяла, пряжа, мука, чай — все было свалено в большущую кучу на берегу нашего пруда. У меня хватило ума тихонько забрать несколько вещичек, которые были дороги нам с Руби, и спрятать их в кустах сирени. Маленькая кукла и ложечка с ягненком, выгравированным на ручке, — для Руби, а серебряный браслет, который отец сделал для меня, когда я родилась, и голубое платье, самое красивое в городе, — для себя. Мать шила его долгими неделями, когда могла видеть и другие цвета кроме красного.
К тому времени мы спали на голом полу. Наши кровати были в куче у пруда, вместе с одеялами, одеждой и всем-всем. Каждую ночь мы слушали, как плачет моя мать. Мы так привыкли к этому, что Руби просыпалась, только когда причитания затихали. Мы были похожи на людей, которые жили в стране, где постоянно ветрено. А потом в один прекрасный день ветер затихает. И вдруг остается только молчание, а это гораздо хуже, чем ветер.
Приближалось очередное изменение к худшему. Я чувствовала это в молчании, в том, как моя мать исчезала, выворачивая себя наизнанку, распутывая по одной красной нитке зараз.
Как-то вечером, когда я пошла поискать мать, ее не оказалось в комнате. Она оставила там наше последнее одеяло, покрытое красными пятнами по краям, будто она расковыряла раны у себя на коже. В углу была жестяная коробка, и я задалась вопросом: а не был ли там мой отец, может, там лежали его косточки, перевязанные красной лентой? Из-за того, что мой отец был кузнецом, кожа у него всегда была горячей. Даже в ноябре или в январе, если он прижимал меня к себе поплотнее, то я забывала про снег и лед. Я побоялась, что расплачусь, если буду думать об отце слишком долго. Я побоялась, что слезы мои станут красными и тогда я пропала. Я стану как моя мать.
Я вынесла сестричку на улицу, хотя было очень холодно. Когда мы выдыхали, в воздухе образовывались кристаллики льда. Люди говорили, что наша мать была ведьмой, потому что ей пришлось пережить тяжелые времена. В последнюю эпидемию у нее умерли родители, дом сгорел, а теперь вдобавок она потеряла человека, которого любила больше всего на свете.
Она вернулась к тому, что знала всегда, — и это был огонь. Начала с того, что подожгла корзины с сухими сосновыми и персиковыми ветками. Пока мы с сестрой спали на голом полу, мать сложила огромную кучу из наших пожитков. Она только-только занялась. Я подошла к окну посмотреть. Сначала огонь был голубым. Потом, моментально, он стал красным. Этот цвет пронзил мое сердце. У меня были рыжие волосы, как и у сестры, и звали меня Гранат — не такой дорогой камень, как рубин, но все-таки красный. Мне вдруг стало интересно, перешептывались ли люди обо мне, когда я приходила в город, и что они говорили за моей спиной. И когда я стояла там, держа сестренку на руках, я поняла, что мне следует быть осторожной, ведь совсем даже неизвестно, что из меня получится.
К тому моменту, когда мать закончила, костер стал таким гигантским, что мужчины с пяти ферм примчались к нам, чтобы помочь затушить его. Всю ночь они таскали воду из пруда. И все эти мужчины в изумлении пялились на мою мать в красном вдовьем платье. И уж наверняка кое-кто из них хотел бы, чтобы у него была женщина, которая любила бы его так, как любила моего отца моя мать, но они не сказали ни слова.
После того как все закончилось, волосы Руби вместо цвета клубники стали пепельными. Кожа матери покрылась полосами от гари. Мои красные башмачки были все в черной саже, и стоило большого труда оттереть ее.
Когда мужчины ушли, мать осталась у пруда, поэтому я сама покормила сестру завтраком. Был ноябрь месяц, и между цветом воздуха и земли было мало разницы. Я всем нутром чуяла, что мать никогда больше не войдет в наш дом. Мы с Руби подобрали последние оставшиеся ежевичины, но когда я принесла несколько ягод матери, она не стала есть.