Страница 59 из 61
Когда он заканчивает рассказ о столкновении, Розалинд говорит:
— Разумеется, никакого злоупотребления авторитетом с твоей стороны не было. Ведь они могли тебя убить!
Генри не это хотел услышать, он подводил ее к другому выводу. И сейчас он хочет продолжить, но она прерывает его и начинает собственную историю. Такова природа этих ночных путешествий — в них нет последовательности, нет логики.
— Пока я ждала тебя и пыталась заснуть, все старалась сообразить, сколько же времени он держал меня под ножом. Совсем не помню. Времени как будто не было. Не в том смысле, что это было недолго, — время исчезло, его не было совсем, ни минут, ни часов. Просто…
При этом воспоминании она снова начинает дрожать, теперь слабее. Он сжимает ее руку.
— Может быть, подумала я, это оттого, что я ничего не чувствовала, кроме чистого, бесконечного ужаса, поэтому мне казалось, что время остановилось? Но потом поняла: это не так. Я чувствовала и кое-что другое.
Долгое молчание. Он не видит в темноте ее лица и потому не знает, стоит ли ее подбадривать.
— Что же? — наконец спрашивает он.
— Тебя, — медленно, почти мечтательно отвечает она. — Ты был рядом. Всего один раз в жизни я ощущала такой же ужас и беспомощность — перед операцией, когда боялась ослепнуть. И ты стоял рядом. Такой серьезный, такой внимательный. В белом халате, который был тебе мал. Я всегда говорила, что тогда-то тебя и полюбила. Наверное, так оно и есть. Хотя порой мне кажется, что я это выдумала, а влюбилась уже позднее. А сегодня — новый кошмар, и ты опять со мной, смотришь на меня, стараешься поддержать взглядом. Рядом. Через столько лет. Вот за что я держалась. За тебя.
В темноте она нащупывает его губы и целует — на этот раз не детским поцелуем.
— Но спасла тебя Дейзи. Она все перевернула этим стихотворением. Арнольда… как там его?
— Мэтью Арнольда.
Ему вспоминается тело Дейзи, его белизна, выпуклость, где покоится во тьме его внук — крохотный, но уже живой, с сердцем, с нервной системой, с булавочной головкой мозга. Вот что происходит с человеком из-за беспечности.
Догадавшись, о чем он думает, Розалинд говорит:
— Я поговорила с ней еще раз. Она любит Джулио, она рада, что забеременела, и хочет ребенка. Генри, мы должны быть на ее стороне.
— Конечно, — отвечает он. — Мы на ее стороне.
Закрыв глаза, он внимательно слушает Розалинд. Жизнь младенца постепенно обрисовывается яснее: год — в Париже с влюбленными родителями, затем — Лондон, где его отцу предложили хорошую работу на раскопках римской виллы к востоку от города. Что, если они все переедут сюда и поселятся в доме на площади? Генри согласен, даже рад — дом большой, и в нем давно не хватает детских голосов. Ему кажется, что мощь его растет: он — властелин, всемогущий, непобедимый и милосердный, он милостиво дает согласие на все доброе и справедливое. Пусть малыш сделает первые шаги и произнесет первые слова здесь, у него во дворце. Дейзи хочет ребенка — пусть будет ребенок. А если ей суждено стать настоящим поэтом, пусть пишет стихи о материнстве — тема ничем не хуже вереницы любовников. Розалинд разворачивает перед ним картины прекрасного будущего, и Генри слушает, нежась в звуках ее голоса, не в силах повернуть голову или шевельнуть рукой. Шок прошел. Его жена возвращается к жизни. А у Тео — свои планы: его группу приглашают в Нью-Йорк, играть в клубе в Ист-Виллидже. Контракт на пятнадцать месяцев. Тео очень хочет поехать, и ребятам это действительно нужно. Надо его поддержать, помочь ему найти жилье, потом ездить к нему в гости. Властелин невнятно мычит в знак согласия.
Далеко за площадью, на Шарлотт-сквер, слышится сирена «скорой помощи»; этот звук действует на Генри возбуждающе. Он приподнимается на локте, прижимается к Розалинд.
— Нам надо выспаться.
— Да. Полицейский сказал, они придут в десять.
Но, поцеловав ее, просит:
— Коснись меня.
Нежное тепло разливается по телу, и ее голос шепчет:
— Скажи, что ты мой.
— Я твой. Весь твой.
— Коснись моей груди. Языком.
— Розалинд, я тебя хочу!
Так Генри Пероун отмечает конец своего дня. Сейчас все происходит быстрее, острее, чем неторопливо-чувственным субботним утром, — движения супругов торопливы и жадны, нетерпения в них больше, чем радости, как будто оба они вернулись из изгнания или освободились из тюрьмы и теперь празднуют свою свободу. Они любят друг друга шумно и грубо, не полагаясь на удачу, а стремясь получить все и как можно скорее. И знают, что в самом конце, после того как они вновь утвердят свои права друг на друга, они смогут наконец забыться сном…
В какой-то миг она шепчет ему:
— Милый мой, милый! Нас могли убить — но мы живы!
Да, они живы и могут любить друг друга. Но это ненадолго: на миг наслаждение становится мучительно-острым, почти невыносимым, словно нервные окончания зачищают ножом, — а затем все кончается. Но они не сразу отодвигаются друг от друга: еще долго лежат, сжимая друг друга в объятиях и слушая, как замедляется биение сердец. Генри чувствует, как его усталость и внезапная ясность сексуального наслаждения сливаются в единую данность, сухую и плоскую, как пустыня. Эту пустыню ему придется пересечь в одиночку, и он не возражает. Наконец они в последний раз сжимают друг другу руки — поцелуи для них сейчас чересчур остры, Розалинд поворачивается на бок, и уже через несколько секунд дыхание ее становится глубоким и ровным.
Но от Генри Пероуна забытье пока ускользает; быть может, он достиг той степени усталости, которая, наоборот, гонит сон. Он лежит на спине и терпеливо ждет, повернув голову к полосе света на стене, чувствуя, как растет неприятное давление в мочевом пузыре. Несколько минут спустя подбирает с пола брошенный халат и идет в ванную. Мраморный пол под ногами кажется ледяным, в высоких окнах, выходящих на север, видны рваные, подсвеченные желтым тучи и в просветах — несколько звезд. Сейчас четверть шестого, но с Юстон-роуд доносится гул машин. Облегчившись, Пероун склоняется над раковиной, набирает в ладони холодную воду из-под крана, жадно пьет. Вернувшись в спальню, слышит отдаленный шум самолета — должно быть, первый утренний рейс на Хитроу; опять, как и сутки назад, подходит к окну и раздвигает ставни. Лучше уж постоять так несколько минут, чем лежать в постели без сна. Он тихо открывает окно. Сегодня теплее, чем вчера, однако Пероун поеживается. Свет сейчас тоже мягче: все контуры, особенно ветви деревьев, очерчены нечетко и как бы туманятся. Неужели мороз улучшает зрение?
Скамейки больше никого не ждут, мусорные баки пусты, дорожки чисто выметены. Наверное, команда дворников в желтых куртках трудилась здесь весь вечер. Генри надеется увидеть в этой чистоте добрый знак; он вспоминает площадь в лучшие ее минуты — жарким летом среди недели, когда в полдень располагаются на траве со своими бутербродами и салатами в коробочках конторские служащие — мужчины и женщины разных национальностей, по большей части молодые, веселые, уверенные в себе, подтянутые благодаря занятиям в частных спортзалах. Они ничего не боятся, они в этом городе — дома. Как разительно отличаются они от гротескных фигур рядом, на скамейках! Первое и самое очевидное отличие: работа. Социальное происхождение, возможности здесь ни при чем — пьяницы и наркоманы, как и офисные служащие, выходят из самых разных социальных слоев. Случается, что ниже всех опускаются выпускники частных школ. Пероун, по профессиональной привычке все сводить к материи, не может отделаться от мысли, что все дело здесь в каких-то невидимых складках и изгибах характера, записанных в генном коде, на молекулярном уровне. Человек не может заработать себе на жизнь, или отказаться от следующего стакана, или вспомнить сегодня, что обещал вчера, потому что физически на это не способен. Никакая социальная справедливость не излечит и не рассеет эти армии биологических неудачников, заполняющие публичные места всех городов мира. Что же делать? Генри плотнее запахивает халат. Остается научиться распознавать несчастье, когда его видишь, и заботиться об этих без вины виноватых. Некоторых можно излечить от их пристрастий; других — а таких большинство — придется как-то успокаивать, по возможности уменьшать страдания.