Страница 58 из 61
Но вместо этого он, обернувшись полотенцем, входит в спальню и выключает лампу. Одна ставня чуть приоткрыта: на полу и на противоположной стене — бледная полоска света. Генри не закрывает ставень: полная тьма, сенсорная депривация может усилить мыслительную активность. Лучше смотреть на что-нибудь и тихо ждать, пока отяжелеют веки. Усталость кажется ему хрупкой, нестабильной — словно боль, она накатывает волнами и уходит. Важно ее не спугнуть, а для этого — любой ценой избегать мыслей. Стоя у кровати, он размышляет, что делать: Розалинд стянула на свою сторону все одеяла и сейчас крепко прижимает их к груди. Взять одно себе — значит разбудить ее. Но без одеяла будет холодно. Наконец он приносит из ванной два тяжелых банных халата. Пока укроется ими, а Розалинд наверняка скоро повернется на другой бок, и тогда он возьмет то, что ему причитается.
Однако, когда он ложится в постель, она кладет руку ему на плечо и шепчет:
— Мне снилось, что ты пришел. А теперь это уже не сон.
Она приподнимает одеяла и дает ему проскользнуть в ее тепло. Замерзшее тело касается тела согретого. Они лежат на боку, лицом к лицу. Он ее почти не видит — лишь в глазах ее двумя маячками блестит отраженный от стены свет. Он обнимает ее, она придвигается ближе, и он целует ее в лоб.
— Как от тебя хорошо пахнет! — говорит она.
Он бормочет «спасибо». Наступает молчание; оба думают о том, смогут ли они вести себя как обычно — как в любую другую ночь, когда Пероун, вернувшись с неурочной операции, ложится и засыпает в объятиях Розалинд. Или все-таки оба они ждут, кто заговорит первым?
Подождав немного, Генри просит:
— Расскажи мне, что ты чувствуешь.
Она шумно вздыхает. Он задал трудный вопрос.
— Злюсь, — отвечает она наконец. Но, произнесенное шепотом, это слово звучит неубедительно. И она добавляет: — Все еще боюсь их, даже сейчас.
Он начинает уверять ее, что они не вернутся, но она его перебивает:
— Нет-нет. Просто я чувствую себя так, словно они еще здесь. Здесь, в комнате. И все еще боюсь.
Он чувствует, что у нее снова начинают дрожать ноги. Придвигается теснее, целует ее, шепчет:
— Милая…
— Извини. Я когда легла в постель, тоже вот так тряслась. Потом это вроде прекратилось. Господи, когда же это кончится!
Он наклоняется к ее ногам, ощупывает их. Дрожь, кажется, исходит откуда-то из-под коленей — сухие, тугие спазмы, как будто кости ворочаются в суставах.
— Это шок, — говорит он и начинает растирать ей ноги.
— Боже мой, боже мой, — повторяет Розалинд.
Проходит несколько минут. Он сжимает ее в объятиях, баюкает, говорит, что любит ее, и дрожь постепенно отступает.
Успокоившись наконец, она продолжает своим обычным, ровным голосом:
— Да, я страшно зла. Хочу, чтобы его наказали, и ничего не могу с собой поделать. Ненавижу его, хочу, чтобы он умер. Ты ведь спросил, что я чувствую, а не что думаю. Кошмарный, мерзкий человек: только вспомнить, что он сделал с Иоанном, и как унизил Дейзи, и как держал меня под ножом, и как тебя этим ножом загнал наверх. Я думала, что больше не увижу тебя живым…
Голос ее прерывается. Он молча ждет, сжимая ее руку в своей, поглаживая пальцем ее ладонь. Наконец она продолжает, уже гораздо спокойнее:
— Когда я спросила тебя тогда, у двери, не хочешь ли ты отомстить, — на самом деле это была моя собственная мысль. Мне казалось, я на твоем месте непременно бы сделала что-то подобное. Я боялась, что и ты думаешь так же. Что ты попадешь в беду.
Он столько хочет ей рассказать, столько с ней обсудить… но сейчас не время. Он не услышит от нее то, что ему нужно услышать. Лучше поговорить об этом завтра, до прихода полиции, когда она немного придет в себя.
Кончиками пальцев она нащупывает его губы и целует.
— Как операция?
— Все нормально. В общем-то, рутина. Он потерял много крови, мы его заштопали. Родни хорош, но, пожалуй, один бы не справился.
— Значит, этот человек, Бакстер, выживет и предстанет перед судом.
Генри невнятно мычит в знак согласия. Сейчас говорить об этом не стоит. Он представляет себе момент, когда поднимет эту тему: воскресное утро, сияние ясного зимнего дня, кофе в больших белых чашках, газеты, которые все ругают — и все равно читают… и в этот миг он наклонится к ней, коснется ее руки. Она обернется — и в лице ее он прочтет всегдашний ум, понимание и готовность простить… Он открывает глаза во тьме и понимает, что на несколько секунд провалился в сон.
— …Напился в стельку, — говорит Розалинд. — Придирался, скандалил, дулся — ну, все как обычно. Трудно с ним было, особенно после всего этого. Но ребята такие молодцы! Посадили его в такси и позвонили в отель, чтобы там к нему вызвали врача и осмотрели его нос.
Генри кажется, что он куда-то движется сквозь ночь. Однажды они с Розалинд ехали ночным поездом из Марселя в Париж: вдвоем на верхней полке, тесно прижавшись друг к другу, глядя, как за окном ночь сменяется рассветом. Сейчас сам разговор — такое же путешествие.
Полусонный, в уютной постели, Генри испытывает к тестю только симпатию.
— А все же он молодчина! — говорит он. — Бесстрашный старик. И ведь это он подсказал Дейзи, что делать.
— Да, он храбрый, — соглашается Розалинд. — А ты, Генри? Как ты держался! С самого начала я видела, что ты что-то задумал! А как ты смотрел через комнату на Тео!
Он сжимает ее руку и подносит пальцы к губам.
— Никто из нас не испытал того, что выпало тебе. Ты держалась фантастически.
— Меня поддерживала Дейзи. В ней столько внутренней силы…
— А Тео? Помнишь, как он бежал по лестнице?
На несколько минут события вечера преображаются в красочное приключение, поединок воль и внутренних ресурсов, стресс, открывающий новые грани характеров. В таких словах и с таким настроением они обычно обсуждали семейные походы в горы в Шотландии: вечно случалось что-нибудь непредвиденное, но подобные приключения увлекали и радовали. Вот и теперь, внезапно воодушевившись, они принимаются осыпать друг друга похвалами; и, поскольку хвалить друг друга им непривычно, быстро переходят к восхвалению детей. За два десятка лет Генри и Розалинд не раз вот так втихомолку обсуждали сына и дочь. И сейчас во мраке и безобразном ужасе происшедшего сверкают перед ними яркие пятна отваги — как Тео схватил его за куртку, как Дейзи смотрела ему прямо в лицо. Что за чудесные у них дети, какое счастье быть их родителями! Но такой разговор не может длиться долго: скоро собственные слова начинают казаться им пустыми и неестественными и разговор смолкает. Невозможно закрывать глаза на темную фигуру, стоящую в центре их испытания, — жестокую, порочную, требующую нелепого противостояния фигуру Бакстера. И о беременности Дейзи они не говорят ни слова: к этому они еще не готовы.
Помолчав, Генри произносит:
— Все дело в его болезни. Ему недолго осталось, его сознание выходит из-под контроля с каждым днем — вот он и попытался сравнять счет. Кто знает, какой ад творился у него внутри.
И он подробно рассказывает ей о происшествии на Юниверсити-стрит, упоминая обо всем, что ему кажется важным: о полисмене, который пропустил его, махнув рукой, о демонстрации на Гауэр-стрит, с похоронным боем барабанов, о собственной инстинктивной агрессии и радости от предвкушения схватки. Он говорит, а она слушает, касаясь ладонью его щеки. Можно было бы включить свет, но им уютнее так. Детское, бесполое перешептывание в темноте. Дейзи и Тео, приглашая к себе с ночевкой школьных друзей, так же, бывало, шептались с ними наверху часов до трех, мужественно борясь со сном. Когда Генри было десять лет, его тетя попала в больницу, и двоюродной сестре, годом младше его, пришлось месяц прожить у них. Поскольку свободных кроватей в доме не было, а единственная двуспальная стояла у него в комнате, мать поместила ее туда. Днем Генри и его кузина старательно друг друга не замечали (Мона была пухлая, в очках с толстыми стеклами, на руке у нее недоставало пальца, да и вообще, она была девчонка!) — но в первую же ночь бесплотный шепот с другого конца кровати развернул перед Генри потрясающую драму школьной экскурсии на шоколадную фабрику: сыплющиеся из желоба конфеты, автоматы, работающие со страшной, невидимой глазу быстротой, — нет, больно не было, совсем, но струя крови хлынула прямо на пиджак учительницы, и две девочки упали в обморок, а мастер потом ползал под станком на коленях, разыскивая недостающую «деталь». Горько стыдясь собственной обыденности, Генри поведал в ответ, как однажды обжег руку кипятком; но Мона приняла эту историю благосклонно, и до рассвета они, заключенные темнотой в собственный маленький мирок, делились друг с другом всеми ужасами, какие только мог подсказать им небогатый жизненный опыт, сдобренный богатой фантазией. И на следующую ночь, и во все последующие ночи они находили все новые темы для разговоров.