Страница 10 из 12
Финансово женщина была обеспечена, и в этом обстоятельстве Шарван сразу нашёл перемену к лучшему. Но её ценности – дом, уют, душевное тепло – он перерос к тому времени, хотя и притворялся, будто ценит их, чтобы доставить ей удовольствие. В новом классе приживался тяжело.
Через три года после усыновления, ему как раз исполнилось шестнадцать, у мачехи нашли опухоль яичников. Она лежала в гинекологическом отделении. После операции худела и чернела. Он каждый день готовил протёртый суп и шёл к ней. Проходил между открытыми палатами, где лежали девушки, женщины, старухи, больше не стесняющиеся своих больных органов. К тошнотворному запаху гноя и лекарств он привык. В палате у женщины стоял телевизор, но её это мало радовало. Она говорила только о Шарване, о его будущем.
Шарван знал, что всегда, когда его самого нет в палате, там муж женщины. Днями и ночами. Но встречались они только на выходе. В одну такую встречу Шарван уловил во взгляде отчима ненависть – и испугался. После смерти женщины этот человек станет его опекуном. Мачеху он помнил только так: мягкий запах духов, завязанные в узел волосы и выпадающие пряди.
Потом жил один. Отчим появлялся в квартире не чаще, чем раньше. Приносил деньги – больше, чем Шарвану было нужно. У него не было ни девушки, ни близких друзей. Не было на кого тратить. С бытом справлялся. Окончил школу. Отчим не требовал называть его папой, да, в сущности, и отчимом не был – просто жизненным помощником. Шарван называл его по имени-отчеству – как и сейчас. Организовал Шарвану образование, потом взял на работу – с тех пор они стали говорить чаще, в том числе и о вещах отвлечённых, и стали лучше понимать друг друга. Общаться на равных, конечно, не могли, но дистанция, которую подразумевают отношения шеф – подчинённый, для обоих была комфортнее, чем близость вынужденного родства. И наконец пришло счастье: нашлись рядом люди, нашлась Любовь.
…На границе с Германией Шарван сбросил скорость. Проехал. С усмешкой подумал, что бы произошло, если бы кому-нибудь пришло в голову проверить его машину. Нет, ничего бы не случилось – запас спокойствия и упрямства у него достаточный. «Дворники» сметали водяные крапинки с лобового стекла. Удвоение гласных исчезло с дорожных указателей. Темнело. Он рассчитывал быть в Берлине к четырём-пяти утра.
Автострады больше не были освещены – Шарвану так казалось удобнее. Он хорошо ориентировался в темноте. Поначалу дорога была почти пустой, но постепенно заполнялась фурами, нарядными, как ёлочные игрушки. На большинстве из них были эмблемы знакомых торговых сетей или предприятий.
Первую остановку сделал через триста километров от Амстердама. Сходил в кусты. Нашёл предусмотрительно оставленные для него в машине булочки и термос с кофе. Ему не советовали заезжать в придорожные кафе.
Шарван с детства не пробовал курить, но ему хотелось постоять на воздухе, будто он курит. Опершись на влажно-пыльный капот, пил кофе и смотрел на дорогу, передёргивая плечами от прохлады. Отсюда, из пазухи съезда, автострада виделась по-другому. То, что за рулём было неторопливым общим движением, отсюда смотрелось гоном ярких светящихся частиц. Он едва успевал зафиксировать их взглядом. По другую сторону дороги цепочкой засвечивались и гасли красные огни ветрогенераторов. Допив кофе, поставил термос в «Фольксваген». Но передумал садиться. Обошёл машину, стал у багажника. Никого, кроме него, здесь не было. Он принципиально не должен был этого делать. Как и задумываться о грузе. Осторожно открыл багажник, поднял серебристую материю и мягкую прослойку.
Под ними, на тонком матрасе лежало тело, одетое в серебристую рубаху-кимоно. Если бы полиции или пограничным службам пришло в голову проверить машину, они бы приняли тело за труп и пришлось бы выбираться из проблемной ситуации. В крайнем случае выдав тело за настоящий труп.
Без его вмешательства полиции не удалось бы установить причины смерти. Потому что смерти не было. Тело пребывало в совершенном состоянии. Оно не было трупом. Оно никогда не было живым. Просто человеческое тело. Шарван догадывался: оно само по себе, не выросшее, никем не созданное. Догадывался: его не должно быть здесь. Но оно было нужно – так говорили Шарвану. Догадки исчезали в сознании, заглушённые другими, насущными мыслями.
Шарван заглянул в его лицо, полуприкрытое расчёсанными русыми волосами. В мелькающем свете чужих фар ему показалось, что на лице выражение то ли униженности, то ли обиды. Он знал, это – игра воображения: так же видим мы выражение лица у машины с глазами-фарами, у пятен на луне. Но кроме того показалась ему, что лицо это смутно знакомо.
Услышал за спиной шум замедляющихся шин. Легковушка съезжала на эту же площадку. Без суеты, Шарван укутал тело и закрыл багажник. Возиться в своём багажнике на остановке – естественная вещь. Оглянулся. Пузатый зелёный «Рено». Что забыл он здесь среди ночи, вдали от городов?
Выехал на трассу. Приспособился к скорости попутных машин. Они почти стояли относительно друг друга. Выбрал музыкальную станцию на радио. Опять вспомнил про шланг от душа. Это из-за тела. Дурное воспоминание.
Когда-то они с Настькой развлекались в ванне, наполнявшейся через шланг душа. Этот шланг будто намеревался выскочить под напором: кружился, отталкивался, отскакивал – вправо, влево, шумел, норовил повернуться вверх и полить потолок. Шарван, смеясь, прижимал шланг, а он снова выпрыгивал из руки. Ванна набралась, и Настька опустила кран. Сразу шланг прекратил вырываться и бессильно опустился на дно. Тогда Шарван понял смерть. Шланг был на месте и вода была на месте. Но уже не двигался.
Всё-таки жаль, что Настьки больше нет там. Она была самая контактная из русалок, и с ней можно было долго говорить, сколько же они проговорили за этот год… Он рассказывал о своей работе, только ей и можно было рассказывать, что получалось и что ему нравилось. Она слушала, внимательно глядя на него своими рыбьими глазами, никогда не перебивала, только прятала лицо в воду, если он говорил слишком долго, и отвечала, начиная с середины одной ей ведомого предложения, о своём – о фазах луны, хлорке в водопроводной воде, о невестах – любимая её тема, – и обрывала слова внезапно, на середине интонации. Он продолжал: возражал Леониду Ивановичу – как не умел возразить в личной беседе с шефом, планировал будущее – то с Любой, то там, у брата Леонида Ивановича, где уже ни первых, ни последних нет и все счастливы. И так несколько часов подряд.
Снова включил «дворники», хотя настоящий дождь так и не начался, всё брызгало на лобовое мокрой пылью. Со встречной резанули глаза дальним светом, Шарван зажмурился на долю секунды, сжал правой рукой руль и внезапно вспомнил, где видел лицо этого подростка. С тем же выражением. В интернате, в туалете, в мутном щербатом зеркале. В день усыновления. Засигналили, он нырнул в правый ряд, пропуская несущийся под двести микроавтобус. Ерунда, не было в интернатском туалете зеркал…
На самом деле ему нужно было не в Берлин. Тридцать километров от Потсдама.
Выключил радио, включил диск с радиоспектаклем по Тургеневу. Ему было всё равно, что слушать, лишь бы не уснуть от музыки, гула дороги и «дворников». Через четыре часа был на месте.
Туманный рассвет. Разъезжающиеся в стороны ворота. Он предпочитал не въезжать внутрь – связался по телефону, и институт выслал своего водителя. Его самого молчаливый немец подвёз до Лихтенберга, до вокзала. Кутался в куртку на перроне, среди бомжей и хиппи, ждал электричку.
4
«Мы нарушили. Мы стали выходить днём, часто, а этого не следовало делать. Они нас не трогают. До поры до времени. Мы делаем вид, что всё нормально, и раз за разом выходим, когда хотим. В пустоту. Под солнце.
Почему я пишу об этом, а не о том, что случилось? Или я в самом деле так изменилась, что человеческая смерть меня не тревожит? Или так было всегда, а я только притворялась, что мне до кого-то есть дело? Я лежу там, где до этого лежала она, пишу, и единственное, что меня волнует, – то, что меня не волнует, что здесь лежал труп. Ну, может, ещё от остатка запаха сводит горло…