Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 87

Подымались по Серебрянке с превеликим трудом, – речка та крута и резва, как огонь, стремит меж высоких гор. Тяжелые суда покинули, пошли на легких, но скоро и легким ходу не стало.

Тогда с берега на берег парусами принялись запруживать узкое русло, оттого вода в речке поднималась: так-то продвигались, пока было можно.

В верховьях Серебрянки срубили Кокуй-городок, порыли землянки и зазимовали.

Ударила зима, взыграла погодушка.

Мороз гулко рвал нагие скалы. В тихом сне стояли леса. Под вой вьюги крепко спалось медведю в берлоге.

Бездыханна лежала река.

Затомились гулебщики, в сырых норах сидючи, заедали их вши, гнула лихорадка.

– Эх-ха-ха!..

– Не стони, друг милый, а закручинишься – в первом бою тебя могилою придавит.

Скучали без баб да от безделья. Все помыслы – в бабу. И разговоры и сны полны бабами. Манила весна, бредили близкой наживою. Самые беспокойные, не считая вёрсты, налегке бегали в остяцкие и вогульские становища – забирали мясо медвежье, мясо лосино, рыбу вяленую и мороженую, забирали всю рухлядь, все пожитки, и собак сводили, и оленей угоняли, и все, что можно было увезти, увозили – до штанов и шуб, а вогулич и остяков оставляли в юртах нагих и голодных. [96/97]

О тех жестокостях скоро и по всей стране рассеялся слух злой.

– Бог скотину и ту приказал миловать, – говорил совестливый старик Осокин, но словам его никто не внимал.

Аламанщики похвалялись:

– Ухватил я ее за бок и тихо говорю: «Ты меня не бойся, я не такой, как Ванька за рекой». Визжит, што кобыленка, и зубами меня за руку – хап! А я, братцы, и крови своей не слышу, волоку ее, ровно собака кость, в угол и давай трепать-целовать...

– Скусно?

– Обхлебался.

– Невелика поди утеха, – ни губ, ни носа, целуешь будто лопату.

– По мне, хошь из корыта, да досыта.

– Хо-хо!

– Хе-хе!

– Одна старуха на зуб попалась... Развалили и все, чего там было, до зернышка подклевали.





– В поле и жук мясо... По сю пору поди-ка спасибо сказывает, ежели богу душу не отдала.

– Еще пойдете – и меня, сироту, возьмите, – тоненьким голоском попросил застолетний дед Елисей Кручина, и круглые ястребиные глаза его блеснули задором. – Не глядите, что лыс: старый конь борозды не испортит.

Хохот молодых прогремел ему в ответ.

– Прыткий!

– Да-а, на кашу да на баб он накатистый.

– Не смейтесь, сынки, старших и в орде почитают.

– Подыхать пора, чужой век заедаешь! – ради злой потехи кинул есаул Осташка Лаврентьев и, продышавшись от смеха, спросил: – Али, Кручинушка, бесово ребро взыграло?

– Грешен, молодцы, томит меня по ночам нечистый.

В метелях летели мутные дни, летели белокрылые ночи, налитые свистом ветра да растяжелой тоской...

Жили казаки, как волки, вполсыта, а толмачей и вожей вовсе не кормили, понуждая промышлять себе пропитание воровством да разбоем.

За зиму иные перемерли от болезней и голоду, иные пустились в разбег.

И снова грянула весна!

Сизые леса разбегались по скатам гор, терялись в низинах, полных белесого тумана. Речки с речками срасталися, ярынь-вода играючи ломила берега. Сокол острым крылом чертил небесный простор. В горах гремел звериный рев. Под обстрелом солнечных лучей горел, дымился луг весенний... [97/98]

Поднялся муравей

поднялись и гулебщики.

В горных кряжах тяжел, угрюм лежал Тагил... Разбежавшись с гор, в пене и брызгах зарывался Тагил в Туру-реку.

Тура пьяно плутала по зеленым лугам, стремилась на восход солнца, вливалась в многоводный – по весне – Тобол.

Плыли.

Глаз русский был поражен диким и мрачным буйством сибирской природы.

Передом, на слуху ватаги бежал яртаульный (караульный) челн. За ним спускались в двух сотнях струги и стружки, насады и лодки и похожие на корыта однодеревые долбленые лодчонки. В хвосте сплывал огороженный жердями плот со скотом и съестным припасом, – под солнцем жирно лоснились туши свежетесанных бревен, в деревянном гнезде певуче скрипело правильное весло, кипела вода у отпорных плюх.