Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 34 из 81

Она встала, опершись на спинку своего кресла, и призадумалась.

«…еще хоть несколько лет», – шепнула она. Я расстался с Мадемуазель, когда она объявила, что ей пора готовить ужин.

Но перед тем уступил просьбе доесть вместе с ней оставшиеся миндальные пирожные – но не эклеры, – которые она купила после того, как встретила меня на дороге, ведущей к ее дому. Я проглотил парочку пирожных.

«Месье Шенонь, – сказала мне мадемуазель Обье, – вы даже не представляете, какое удовольствие мне доставили. Вы просто гигант! Я-то ведь долгие годы считала, что съесть тарталетку со сливами в кондитерской Румпельмейера на улице Риволи – это предел человеческих возможностей».

«А это, значит, не предел?» – спросил я, вдруг приуныв.

«Нет, – ответила она. – Это не предел. Но это вершина мудрости».

Распрощавшись с Мадемуазель, я еще долго оборачивался назад, чтобы взглянуть на ее крошечную фигурку, маячившую серым пятнышком на темном фоне кустов, и вдруг понял, в каком одиночестве – абсолютном одиночестве, пусть не вне пространства, но вне времени и, уж точно, в каком-то смысле вне окружающего мира – она жила. Дени должен был вернуться из Соединенных Штатов лишь в сентябре. Сидя в своей четырехсильной машине и уткнувшись подбородком в руль, я грезил вслух. Я так и остался ребенком. Изабель – та всегда заявляла, что не питает ни малейших сожалений о детстве, что ненавидит так называемую семейную жизнь с ее часами-ходиками, бледными, непропеченными плюшками и прочими мерзостями типа крапивы, мух, ос, шмелей и кур. Лично я вовсе не был уверен, что человек навсегда расстается с тем возрастом, в котором смертельно боится непривычных звуков, мается бессонницей, чувствует себя нелюбимым, открывает для себя игру на рояле или впервые проводит смычком по струнам виолончели-четвертушки, – возрастом, когда он соизмеряет себя с пока еще огромным, подавляющим ростом взрослых. И вот теперь я впервые испытывал отвращение к собственному чрезмерно большому росту – и досаду на слабость своего возраста. Как мне хотелось иметь года и крошечный росточек мадемуазель Обье! Я был бы «от горшка три вершка», а не верстой – метр восемьдесят с лишним. И хрупким, как гвоздик, изъеденный ржавчиной.

Девятого августа я вернулся в Сен-Мартен-ан-Ко, так ничего и не решив, испытывая тоску, желание покончить с этой историей, угрызения совести, легкую жалость к Ибель и, в глубине души, к самому себе. Я привез Изабель в подарок прелестный низенький стульчик – по крайней мере, я считал его прелестным, – под черное дерево, с красно-синим плетеным сиденьем. Как же бессмысленны эти воспоминания! Узкие клейкие ленточки-мухоловки, свисающие с ламп и потолочных балок, – вот что такое эта книга или, вернее, эти страницы. Ленточки были желтого цвета. В своем беспорядочном полете муха приклеивалась крылышками к липкой желтой бумаге и умирала медленной мучительной смертью, издавая жужжание, несоразмерно громкое для такого крошечного существа. Другие мухи танцевали в воздухе вокруг нее. Даже этих лент уже больше нет. В детстве, когда я держал плененную муху в сжатом кулачке, ее сухое, щекочущее, суетливое, жужжащее метание было до того неприятно, что я очень скоро разжимал пальцы. И этот образ – муха с ее сухими, панически бьющимися крылышками и щекотными ножками – для меня сопоставим с желанием. Но желание умерло во мне. Ибель опустила на пол черный, красно-синий стул и потянулась ко мне губами, руками. Но увидела мою застывшую позу, пристыженное лицо. И ее засиявшие было глаза вмиг потухли. Она резко сказала:

«Ты меня больше не любишь».





Еще в раннем детстве я испытал эти отливы желания, это паническое стремление убежать, умереть. Маленькая толстушка Гудрун брала меня в плен. Ее грудки под свитером казались мне чудом творения. Я долго восторгался этими холмиками, так пленительно вздрагивающими, когда она шагала своей упругой походкой.

В Бергхейме я уводил Гудрун в самый дальний уголок парка. Самый дальний и самый безобразный – наверняка потому, что был невидим со стороны дома. Между двумя деревьями была натянута веревка для сушки белья. Разговор с Гудрун – по моей вине – носил исключительно школьный характер: окружающий пейзаж, стыд и желание делали меня мрачным и неуклюжим. Я глядел на капли, сбегавшие с белых панталончиков, принадлежавших одной из моих сестер. И говорил себе: «Эти капельки воды стекают с белых панталон в ритме дактиля». Я посмотрел на Гудрун. И, оттолкнув ее, убежал. Это сохнувшее белье, это пухлое тело, этот дактиль – все претило мне, все убивало желание. Я вскочил на ноги – Гудрун так ничего и не поняла – и умчался прочь.

В ночь моего возвращения в Сен-Мартен-ан-Ко произошло то же самое. Тело Ибель стало еще более чужим, я испытывал к нему легкую гадливость. Меня захлестывали воспоминания – так бывало в каждый момент моей жизни, когда я мучился нерешительностью, впадал во что-то вроде депрессии, отменял концерты; воспоминания уводили, отделяли меня от окружающего мира или, вернее, от окружающих близких. Нынче я хорошо знаю порядок, в котором эти навязчивые гости являются ко мне. Вновь я видел Хейнсхейм и Бергхейм, вспоминал рыбалку на берегах Ягста и Неккара, ловлю окуней и щук, lieder Ханса, которые пела фройляйн Ютта – но также и великая Шварцкопф:[48]

Я ненавидел эти одолевавшие меня обрывки воспоминаний о боли, о глазных зубах, о пальто и колючих жарких вязаных шапках-шлемах. Ребенком я слышал пение Элизабет Шварцкопф в Бад-Вимпфене. Но для меня Бад-Вимпфен – как бы я ни боготворил Шварцкопф, – это в первую очередь скорченный Иисус в парике из человеческих волос. При этом воспоминании мне до сих пор хочется завыть. Христос, увенчанный настоящими волосами – волосами человеческой жертвы. Его скрюченные руки как будто силятся схватить вас.

Я подстерегал моменты возвращения Изабель. Я боялся часов, которые она проводила дома. Не хотел больше встречать ее взгляд, видеть ее тело. Не хотел слышать ее голос. Не хотел ее самое, и даже воспоминаний о ней, и даже воспоминаний о ее имени. Я твердо решился на разрыв, но это мне не удавалось. Возвращаясь из Парижа – где я встретился с Костекером, который в конечном счете сказал мне почти то же самое, что и Мадемуазель: «Дорады не охотятся в океане», – я непрестанно твердил про себя одну из сентенций в духе Будды, которые Рауль Костекер то ли где-то вычитывал, то ли придумывал сам: «Все, кто следует по дороге, заблуждаются». (Я даже не понимал, до какой степени я прав.)

Я больше не хотел ее видеть и все-таки выглядывал в окно, ожидая ее появления. Цеци называла это «игрой в Яхве», поскольку в Библии, в одном из самых прекрасных хоралов, говорилось о Боге: «Он следит у окна, он подстерегает за виноградной беседкою». Я напеваю этот псалом. В Бергхейме, сидя в своей комнате, я подглядывал в окошко за отцом, который ждал прихода матери или скандалил с ней на газоне перед домом. Я ничего не слышал, только смотрел, ребенком, сквозь стекло, в котором застыл воздушный пузырек. Он мне ужасно нравился. Это маленькая круглая пустота являла собой род лупы, которая увеличивала птицу, удлиняла облако, позолоченное умиравшим солнцем, искривляла узкую, посыпанную гравием дорожку, что огибала газон и уходила вдаль, к озерцу, лежавшему внизу, у стены. Этот воздушный пузырек в стекле напоминал капельки высохшего сиропа на плиточном полу, капельки спермы, миг назад извергнувшейся на руку или на ляжку и еще не успевшей разлиться и стать прозрачной, а еще капли воска, что нерешительно сползают по бокам свечи перед тем, как застыть. Все эти жидкости, однако, не были ни клейкими, ни жирными, они становились прозрачными или, наоборот, мутными лишь на короткое время, в зависимости от качества воска или возраста семени. А здесь я подстерегал появление искаженного той запертой в стекле капелькой воздуха – говорят, так на него действует лунный свет, – странного, горделивого, изящного, немого, замкнутого тела этой женщины, этой красивой женщины, прихода которой так боялся. Ибо сияние ее взгляда, гнетущее напряжение, заполнявшее комнаты, моя зачарованность этими огромными глазами – все это обвиняло меня, и подтверждало свою правоту, и наводило ужас.

48

Lieder – песни (нем.). Шварцкопф Элизабет (1915–2006) – прославленная немецкая певица-сопрано.