Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 81

В общем, эта трава, эти дожди, это море, эта женщина стали для меня источником отвращения. Утесы, моллюски на камнях, осколки раковин, ранящие ноги, склизкие водоросли, заводи с мидиями и купальщиками, вульгарность всех нас, живущих здесь, создавали ощущение захолустья в сравнении с городом, дачной жизни – в сравнении с просто жизнью, и все это казалось безнадежно провинциальным и скоропреходящим, безысходным во времени, в сердце и в пространстве. Я возненавидел чувственные утехи, регулярные, как доение коров в хлеву, в одни и те же часы, и неизбежные, как болезненный зуд воспаленной ранки, когда кажется, что стоит перетерпеть, не расчесывать ее денек-другой, и она затянется, а зуд утихнет. Вдобавок ко всему мне надоела непогода: бесконечные дожди насквозь пропитали газон, мешая сидеть в саду. А в этом году нас донимали еще и полчища ос, комаров, пчел, мух. Днем – медузы у самого берега, ночью – комары. Я хватался за старый роман, полный всяческих ужасов; чего там только не было: и мучительная смерть сына плотника, и роковые красавицы, соблазнявшие своей наготой мужчин, чтобы затем убить их, и новорожденные младенцы, съеденные обезумевшими от голода матерями вместе с пуповиной и последом, – и увлеченно давил им комаров. Когда мне удавалось прикончить хоть одного, я говорил себе: «Гляди-ка, вот и Библия хоть на что-то сгодилась!» Шестого августа я уже был в Париже. Восьмого августа я восстановился на работе в школе. Затем поехал в Сен-Жермен-ан-Лэ, чтобы обнять мадемуазель Обье.

Когда я подъехал к дому на своей громыхающей колымаге в четыре лошадиные силы (между прочим, четверку лошадей запрягали в триумфальную колесницу!), мадемуазель Обье как раз выходила со двора своими мелкими осторожными шажками, зажав под мышкой зеленый ридикюль в стиле ампир. Я резко затормозил и распахнул дверцу.

«Разрази меня господь! – воскликнула она. – Никак это вы, месье Шенонь? Ах, что за очаровательный сюрприз вы мне устроили!»

Я поставил машину. Мадемуазель проводила меня до садовой ограды. Тут я встретил Понтия, ее собаку, и мы пожали друг другу руки – иначе говоря, потерлись носами.

«Возьмите ключ от дома, – сказала мадемуазель Обье. – Дени сейчас в Иове, – (так она произносила название штата Айова, звучавшее в ее устах как имя злосчастного библейского персонажа), – он пробудет там два месяца! Мне нужно сходить за покупками, но я надеюсь, что к тому времени, как я вернусь, вы еще не успеете доехать до Нового моста!»[46]

Мадемуазель Обье сильно постарела. Она была одета в серое креповое платье и великолепную шляпу, усеянную серыми бабочками с лиловатыми крылышками и покрытую серой же тюлевой вуалеткой; сзади из-под шляпы торчал небрежно свернутый узелок волос. Ей было семьдесят девять лет, но она сохранила кроткое обаяние былой красоты, ныне уже старческой, сморщенной и поблекшей. Когда она вернулась – когда мы сели пить чай с миндальными пирожными и эклерами, – я признался ей в любовной связи с Ибель.

«Да знаю я эти ваши делишки!» – ответила она с явным и довольно обидным для меня презрением и в очередной раз поднесла ко рту руку с платочком, не то смахивая крошку печенья, не то промокая воображаемую капельку чая или слюны.

Я не стал скрывать от нее проблемы, с которыми мы столкнулись.

«Знаете, мой друг, – возразила она, – за свою долгую жизнь я все-таки успела кое-что понять в человеческих чувствах. Вам кажется, что вы любите Изабель. А вот мне лично это напоминает смешные детские ссоры на переменке, во дворе начальной школы. Я знаю одно хорошее лекарство от этой напасти, могу вам его предложить. По-моему, это единственное средство, которое оправдало себя на практике. Я полагаю, что можно было бы – разумеется, соблюдая меру, – легонько обрызгивать по утрам вашу постель эссенцией из чабреца. Вы наверняка сочтете этот способ чрезмерно дерзким и в высшей степени бесполезным. А ну-ка, скажите мне откровенно, Шарль, случалось ли вам когда-либо видеть два тела, слившихся в единое целое? Я так полагаю, что все это бредовые мечты людей, которых в детстве нянька на голову уронила».

И мадемуазель Обье – не то циничная, не то добродетельная, но неоспоримо чопорная особа – поведала мне, что всю жизнь запрещала себе бессмысленные влюбленности – «если не считать одного раза», созналась она. Речь шла об одном знакомом великого Стефана-Рауля Пюньо[47] Она тогда была совсем молоденькая – всего-то девятнадцать лет. Дело было в 1905 году. «Да, скорее всего, это случилось в тысяча девятьсот пятом, – уточнила она, – потому что именно тогда нам пришлось съехать с квартиры на улице Четвертого Сентября: перед нашим домом начали прокладывать метро, невозможно было жить там из-за пыли и шума. А бедному папе так нравилось ходить пешком в Национальную библиотеку!..»

Мадемуазель Обье прервала свой рассказ. «Что, если нам выпить капельку винца, это нас подкрепит после такой серьезной дискуссии. Не приготовить ли „волынку"?» – сказала она, вставая. Тут до меня дошло, что это словцо – волынка – вот уже два года входит в наш лексикон, как и в лексикон Флорана Сенесе. Мадемуазель Обье не выносила, более того, считала крайне вульгарным, когда вместо него говорили «аперитив».

«Могу ли я выразиться как извозчик? – жеманно осведомлялась она всякий раз, как маленькие каминные часы времен Директории отзванивали полдень. – Может, пора сполоснуть волынку?» – И она прикрывала рот ладошкой, как маленькая девочка, готовая прыснуть со смеху. По ее примеру и мы говорили не «выпить аперитив», а «сполоснуть волынку».





Она налила мне немного крепленого вина, наполнила до краев свой собственный бокал и пустилась в нескончаемые воспоминания о своей матери и о музыке. «В январе тысяча восемьсот девяносто девятого года мама, которая дружила с Джейн де Теза, пела на публике, в первый и последний раз в жизни, в Филармоническом обществе Ла-Рошели. Ее выпустили на сцену до мадемуазель Манжо, которая блестяще исполнила „Колыбели" Форе. Но и на мамину долю тоже выпал немалый успех, когда она спела „Помнишь ли ты…" Гиро, хотя впоследствии, будучи большой скромницей, всегда это отрицала…»

«Хотите, я вам спою эту вещь?» – внезапно спросила она. Я не посмел отказаться. Мы ушли из сада – лично я с сожалением, нам так уютно сиделось возле плакучей ивы, рядом с крыльцом, в шезлонгах, которые я вынес из дома. Погода была чудесная. Мадемуазель Обье, укрывшись под садовым зонтом, смаковала свой кофейный эклер, запивая его то чаем, то сладким винцом из бокала.

Итак, мы медленно направились к сырому, промозглому музыкальному салону, спрятанному под крыльцом. Я вел Мадемуазель под руку.

Мне пришлось сесть за рояль и аккомпанировать ей, как бывало когда-то. Для начала Мадемуазель спела романс «Помнишь ли ты…», который исполняла ее мать. Наш концерт завершило «Деревце чудесное мне напоминает…», после чего мы вернулись под сень ивы. Едва мы устроились в садовых креслах, как она снова завела разговор на ту же тему. «С одной стороны, я думаю: Шарль Шенонь совсем сбрендил, это даже слепому видно, нужно бы его утешить. Но, с другой стороны, я думаю: такие напасти даром не проходят, а потом, это скорее удовольствие, чем драма, – оно горячит кровь. Возраст – вы уж мне поверьте – это совсем иное дело. Тут не до шуток. И кровь уже ничем не разгорячишь…»

«Видите ли, – продолжала она, вдруг заговорив в полный голос, – постижение мира и людей прекращается со смертью, и это, как я полагаю, крайне неприятная штука».

«Но вполне естественная!» – вскричал я с уверенностью и пылом, свойственными моему тогдашнему возрасту.

«Вы, наверное, думаете обо мне: вот чокнутая, – сказала она уже тише, подчеркнув это последнее слово, считавшееся тогда модерновым, словно решила встать на одну доску со мной. – Но мне так хочется увидеть, что будет после моей смерти, – хоть одним глазком посмотреть. Да и вообще, если уж совсем честно, я не против пожить еще немножко, ну, скажем…»

46

Новый мост находится в центре Парижа.

47

Пюньо Стефан-Рауль (1852–1914) – французский пианист и композитор.