Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 81

Я сохранил фотографии той поры. Ибель сидит в позе лотоса, очень серьезная, с видом принцессы крови в высоком сборчатом кружевном воротника которая вздумала учиться медитации в духе дзен-буддизма. Изабель, с широкой улыбкой, закутанная то ли в шарф, то ли в плед, стоит рядом с молодыми яблоньками. Ибель нагая – подобно некоему герою «Илиады» – обеими руками стаскивает с ноги сапог. Изабель, чуть пригнувшись, надевает блузку. Ибель всегда расшвыривала снятую одежду – резкими, вызывающими, небрежными жестами, которые повергали меня в ступор и заставляли почти стыдиться собственного тела. Какая ненависть внушала ей эту буйную спешку, это злое, нетерпеливое желание сорвать с себя белье, прикрывавшее ее наготу? Ведь кожа Ибель была предметом ее маниакальной заботы, превратившейся в тяжкую повинность; она старательно ухаживала за ней, умащала различными кремами. Каждый вечер она «уходила в Зазеркалье» не меньше чем на час, изучая свое отражение, путешествуя по стране своей красоты. Нужно сказать, что она уделяла своей особе слишком много внимания – в ущерб окружающим, – но зато до чего же она была хороша!

Трудно вызвать в памяти все черты любимого тела, описать его красоту, передать желание, которое оно вызывало, если тело это, увядшее, старое, еще живет, всем своим видом отвращая от такого намерения, как бы снисходительно к нему ни относиться, как бы сладко ни было воспоминание – или легкое удовлетворение от того, что за тебя отомстила жизнь. Мы часто думаем, что все на свете можно выразить словами, стоит лишь проявить немного усердия или дерзости, и что дело здесь не столько в способности описать то, что ты перечувствовал, сколько в чем-то вроде согласованности, правильного соотношения между двумя или тремя гранями бытия, а именно реальностью, нами самими и языком. Увы, похоже, у нас нет нужных слов, чтобы описать любовь, красоту тела, воспоминание о бесстыдных, или чудесных, или банальных жестах, типичных для всех. В таких случаях нам начинает казаться, что бессилен не только язык – бессильны мы сами, бессильны и наша память, и даже реальность. Слова, обозначающие части тела, не находят достаточной экспрессии и точности в жаргонной речи, – напротив, чаще всего берут из нее либо самые бледные обороты, либо детское сюсюканье. Обозначения, которыми пользуется большинство мальчиков и девочек подросткового возраста, – самые «крутые», всегда казались мне пошлыми, и грязными именно в силу своей пошлости, и непристойными именно от детской робости перед сексом. И уж конечно, слова, обозначающие части тела, не отличаются выразительной точностью латыни или научной терминологии, разве что вы, на свою беду, с детства приобщались к древним языкам. Слова «фелляция» или «куннилингус», отнюдь не способные облагородить нашу речь, тем не менее ассоциируются с любовниками, носящими бабочки, монокли и крахмальные манжеты. Эти слова призваны не столько описывать, сколько одевать. И они одевают. А тому, кто хочет описать свою страсть, чаще всего приходится молчать и краснеть. Он не способен передать во всей полноте сцены, которые сделали его счастливейшим из смертных, стали самыми заветными в его жизни, а если все же берется хотя бы приблизительно пересказать их, то беспомощно барахтается между молчанием и грубостью. Когда я пытаюсь подыскать определение того органа, который иногда стесняет при ходьбе, во сне или в наслаждении и который можно травмировать, садясь на гоночный велосипед, мне приходят на ум слова, вызывающие только разочарование: фаллос, член, торчок, – первое слишком отдает античностью, второе чересчур первобытно, от третьего густо несет портовым борделем. Пенис звучит очень уж стыдливо и наукообразно, ментула – излишне педантично. Слово половой орган вообще стерильно до предела, в нем и полового-то почти не осталось: бесстрастно определяя две противоположные мифологии, он каждую из них лишает своего значения. Это слово подобно фиговому листку. «Нет, совсем не то!» – раздраженно восклицаем мы. Вот где проявляется бедность нашего языка, когда нужно назвать предмет, являющийся не совсем предметом. Любая вещь, любая сцена не безразлична и даже не равна тому, кто ее определяет. Гораздо легче описать Венеру, чествуемую Временами года, увенчанную Часами и застигнутую врасплох Солнцем в миг соития с Аресом, или то, что успела разглядеть Психея, осветившая огоньком масляной лампы тело своего возлюбленного, или Гигеса, созерцающего из-за полога обнаженную царицу, чем промежность, которая всегда при тебе и неоспоримо является частью твоего собственного тела. И тогда я неслышно произношу: киска, пушистая киска Ибель. Это слово в конце концов стало почти что ее именем – по крайней мере, уменьшительным именем – в моих воспоминаниях.

А впрочем, я не так уж уверен в себе, в собственных доводах, в собственных представлениях. Возможно, мы и вовсе ничего не успеваем заметить. Вот почему Амур исчезает в тот миг, как на него падает свет. Вот почему царица Лидии требует, чтобы Гигес вышел из-за полога и сочетался с нею браком. Меня волнует до глубины души, буквально ослепляет все, что обнажается. И тогда буйный вихрь эмоций зовет кинуться, схватить, впиться, утолить желание. Однако стоит нам увидеть, как наша жертва снова облачается, и мы тут же становимся гениями прозорливости, или печали, или цинизма, способными ясно выразить свои чувства, – а это означает, что мы больше не испытываем желания. Наша тяга к речи, к описанию объясняется не стремлением к соитию, но стремлением к разлуке. Лексика, имеющая отношение к срамным частям тела, подобна тем светским, неприступным, холеным дамам, которые повергают нас в изумление, когда мы сталкиваемся с ними днем: их голос ровен, интонации изысканны, словно они прочно забыли слова, что выкрикивали ночью. Однако с наступлением темноты они признаются нам, как смутила их эта неожиданная дневная встреча, как голос чуть не выдал их, а мы им не верим – и сильно ошибаемся. Всякая боязнь боится света, всякое сильное чувство мгновенно оборачивается немотой. В результате нужно признать, что соитие вероятно, не может – и никогда не сможет – найти свое воплощение в речи и выражается только прерывистым криком, коротким стоном или же неизъяснимым молчанием.

В город можно было добраться, пройдя вдоль скалы и прибрежных утесов, по узкой, крутой, занесенной песком тропинке, где пахло человеческими экскрементами; запах был несильный, но стойкий, гораздо более стойкий, чем выделения бабочек, ос или чаек. В Библии говорится, что Бог предстал перед Моисеем на горе Синай в виде куста, внезапно объятого пламенем, но не сгорающего. Когда мы ездили в Сен-Мартен-ан-Ко по дороге, ведущей в Невилль, то как раз перед железнодорожным мостом – сами пути давно уже были заброшены – видели «куст-швабру». Так мы окрестили его потому, что в этом месте от насыпи, где ржавели рельсы, исходило зловоние, словно от мокрой, гниющей швабры, пропитанной мочой.

Издали мне ни разу, даже в самые погожие летние деньки, не удалось рассмотреть в глубине долины воду Дюрдана, – она всегда была затянута туманной дымкой или сеткой дождя. Дождавшись отлива, мы пробирались по рыбацкой тропе, довольно обрывистой, длинной и неудобной, вниз, к прибрежным утесам и заливчику с поразительно звонким эхом, которое долго металось между отвесными каменными стенами; спускаясь, мы видели вблизи эти меловые, серовато-желтые скалы, кое-где поросшие розовой и серой травой, камнеломкой и чабрецом; однако, если смотреть на них снизу, с берега залива, они казались черными, как антрацит. Примерно к двум-трем часам дня солнце озаряло песчаный берег. Потом мы шли домой обедать. Когда подступал прилив, песок у кромки воды гулко скрипел под ногами. Даже если море было совершенно спокойное, гладкое как стекло. За лето выдалось около десятка по-настоящему знойных дней. От мух, комаров и прочей мошкары не было никакого спасения.

Мне помнится, что именно в тот год я приметил на скале, среди трав, самку тупика. Птица как будто рылась в земле: то ли устраивала свою норку, то ли выселяла кого-то, чтобы отложить яйцо. Изабель ужасно страдала от разлуки с дочерью и от ссоры с родителями, которые осудили ее за развод. Ей казалось, что она предала все и всех. Меня она упрекала в том, что я не предлагаю жениться на ней. Не могу сказать точно, какие чувства мучили Изабель – ностальгия, разлука или разочарование. Вдруг, ни с того ни с сего, она заявляла мне, что думает только о своей дочери. Я и сам часто вспоминал Дельфину, ее тоненькие пальчики, которые трепали мне волосы – а могли бы копаться в этом прибрежном песке, сдирать шкурку с персиков, выдергивать морковку из грядки за домиком мадам Жоржетты, собирать ракушки или водоросли. Мои собственные бессонные ночи, думал я, начались с раннего детства, когда от нас уехала мама. Тогда-то я и перестал спать: лежал недвижно, вытянув руки вдоль тела, как рыцари на каменных надгробиях, пытаясь умерить сердцебиение и вслушиваясь в шум машин и повозок на короткой, замощенной грубо обтесанными розовыми камнями улочке, что тянулась вдоль стены нашего парка.