Страница 22 из 33
Не спит. То мелко трясется от озноба, то постанывает. Встаю, разминаюсь. Умоляю и заклинаю: «Не болеть, не болеть, не болеть»…
Труднее оказалась болезнь Махмуда, свалившая его сразу после второй бани. И хотя нас вывели купаться днем, вода от этого теплее не стала. Борис после болезни уже осторожничал с водой, я учился на чужих ошибках, и мы с ним обмылись с берега. Водитель же запрыгнул в реку, да еще вдобавок вздумал стираться. Долго вертел, оглядывая, плавки, потом понюхал их, скорчил гримасу и забросил как можно дальше на противоположный берег.
А вечером не встал на ужин.
— Эй, перестань. Давай кушай, — требовал от него невозможного Борис.
Не приведи Господь никому болеть вдали от дома. А в неволе — тем паче. С болезнью борешься только сам, вся надежда только на организм. Выдержит? Справится?
А простуда, словно потренировавшись на Борисе и недовольная отрицательным для себя результатом, решила добавить дозу. Более всего Махмуд жаловался на грудь, и, взяв на себя роль медбрата, я объявил Хозяину:
— У него начинается воспаление легких.
Был так категоричен, потому что знал: легкие находятся именно там.
— Мы можем его потерять.
Хозяин вошел в землянку, пощупал горячий лоб больного. Затем взял кусок бечевки, замерил расстояние по голове от уха до уха. Этот же полукруг пропустил под подбородок. Длина оказалась разной, и, сжав голову водителя, охранник принялся сдавливать, уминать «лишнее» около ушей. Мы со страхом смотрели на его ручищи.
— Меня так дед лечил, — авторитетно успокоил боевик.
Ну, если дед и до сих пор жив… Правда, Махмуд больше на голову при нем не жаловался.
— Прикинь: есть два шприца и пенициллина на три укола, — забеспокоился, сообщив о своей заначке, и Че Гевара. — Будете колоться? Туда-сюда, движение создадите.
— Да, — ответил за Махмуда.
— А ты умеешь? — подозрительно глянул тот на меня.
— Нет. Но все равно будем.
— Я не хочу становиться подопытным. — натянул одеяло водитель.
— Несите, — попросил я охранника. — И, если есть, одеколон или спирт. И кусочек ваты.
Мои познания в медицине по сравнению с остальными, как я понял, позволяли ходить мне если уж не профессором, то кандидатом наук — как минимум. Но ведь и навыки в самом деле имелись. Особенно в начале восьмидесятых, когда служил в десантной дивизии в Каунасе и нас «посадили на парашюты», то есть подняли по тревоге в связи с событиями в Польше. Разведрота получила польскую форму, все остальные — боеприпасы, определялись пять аэродромов, на которые планировалось приземление дивизии.
Афганистан в это время шел полным ходом, и больше всего тревогу били медики: наши солдаты умирают там не потому, что получают тяжелые ранения, а оттого, что боятся вида крови и не умеют перевязывать друг друга.
Тревога дошла до командования десантных войск, и нас, будущих «поляков», повели в первую очередь не на стрельбы и вождение, а на медицинскую подготовку. Что солдаты в Афгане — у нас, офицеров, она вызвала шок, когда начмед, подполковник Сердцев, распотрошил индивидуальный пакет и попросил объяснить назначение каждой его части. Особенно булавки, почему-то оказавшейся ржавой.
Не сумели, не угадали. Не то что логики не хватило, а элементарного воображения. А Сердцеву бальзам на его эскулапскую душу. Поднял булавку, как знамя с засохшими пятнами крови на баррикадах:
— Когда осколок или пуля попадают в живот, человека можно положить только на спину. Согласны? От болевого шока мышцы расслабляются, и мы умираем не от самого ранения, а от удушья — язык западает в горло и… — Сердцев посмотрел на притихший зал. — Значит, для чего нужна булавка?
Мы, имевшие сотни парашютных прыжков со всех типов самолетов, днем и ночью, на лес и воду, прошедшие десятки учений, передернулись от страха.
— Правильно, — не пощадил нас начмед и вслух произнес то, о чем и подумать-то боялись. — Цепляете булавкой язык к воротнику гимнастерки и после этого можете оставлять раненого одного.
Но и это оказалось еще не все. У каждой профессии есть тонкости, и подполковник с удовольствием поделился ими:
— Только не прокалывайте язык вдоль, по бороздке, хотя это и самое безболезненное место. Если дороги плохие и машину с раненым будет трясти, язык может разорваться на две половинки. Как у удава. Прокалывайте поперек.
Все откровенно передернулись и, наверное, пожелали себе чего угодно, но только не ранения в живот.
Благо, ума хватило не вводить войска в Польшу. Скорее всего, ее спас Афганистан: и доказывать никому не требовалось, что две горячих точки страна не потянет. Так что поляки остались со своей «Солидарностью» и Лехом Валенсой, а вместо наших офицеров по Варшаве разгуливают натовские (это к вопросу о независимости), мы не тронулись из Каунаса (правда, потом все офицеры прошли через Афганистан), а медицину вот вспомнил в чеченском подземелье. Тут же даю себе зарок. Если первую, афганскую войну прошел нормально, на второй, здесь, попал в плен, то на третьей меня убьют. Значит, на третью я просто не поеду. Если выберусь, конечно, отсюда…
— Не дамся, — запротестовал Махмуд, когда принесли шприц и одеколон. — Ты хоть раз в жизни делал уколы?
— Сыну. Лет пятнадцать назад. Ложись.
— Я стоя.
— А стоя я не могу.
— А у меня плавок нет, — выдал последний аргумент — так сдают противнику последний редут перед поражением, гордо и с сожалением, — Махмуд.
Да разве можно остановить наступающих, когда неприятель хил и болен!
Но, наверно, и в самом деле уколол неумело, потому что водитель застонал:
— Больно же!
— Ему надо потеть и больше пить! — безапелляционно говорю Хозяину и Че Геваре: уж если медик — то медик, а их слушаются все.
Принесли теплое одеяло, сменную футболку и чай. Укутали больного с головой — грей себя сам и выкарабкивайся. Очередные уколы любви и уважения его ко мне не прибавили, но вроде начал принимать их как неизбежность. А в конце уже не охал и ахал, а задумался о будущем: шприцем набрал из пузырька одеколон и перелил его в освободившийся флакончик пенициллина. Так что наше хозяйство пополнилось двумя иглами, пузырьком и одеколоном. А насчет сроков болезни прав оказался Борис: когда лечишься — проходит за семь дней, пускаешь на самотек — выкинь неделю. Правда, Махмуда мы продержали на «больничном» чуть дольше, выпрашивая под его болезнь дополнительный чай.
А вот мне не только с горячим чаем, но и с горячей пищей пришлось расстаться до конца плена. Зубная боль словно пульсировала у нас по кругу, ей как бы некуда было деться из ямы, и поэтому переходила от одного к другому. Борис переболел ими быстро, так что следом подошла моя очередь. Язык тут же отыскал дырку в зубе мудрости, и с этого момента, как ни мерз и ни голодал, берег его пуще глаза. Даже и теплую воду пил, как голубь, наклонив голову набок.
А время застывало. Мы раскачивали его кисельные берега, расталкивали взглядами цифры на календарике, дробили сном. Неожиданно вдруг заметили, что к нам стали лучше относиться. Конечно же, все связали с новой надеждой на освобождение, но проза жизни всегда подрубала крылья поэтическим мечтам. Как узнали уже потом, в соседнем отряде захватили в заложники коммерсанта, и он то ли попросил, то ли пригрозил:
— Только не бейте, за меня могут заплатить хороший выкуп.
Улыбнулись:
— И бить будем, и выкуп возьмем.
Случайного удара сапогом в висок хватило, чтобы коммерсант лишился жизни, а боевики — выкупа.
Вот так невольно, на чужом несчастье, и выживали — от нас тут же убрали всех «бешеных», которые били Бориса только за то, что он «Ельцин», а меня — и просто так. Потому что скучно. И полковник, русак.
К сожалению, все это не убавляло времени, не заставляло его вертеться быстрее. Часы и минуты мы объявили главным своим врагом. Вернее, сначала я объявил водителю, что отныне он старший в группе, то есть Махмуд-апа. Тот в ответном слове превознес меня в «блиндаж-баши», но как пели по вечерам у костра под расстроенную гитару боевики, так и продолжали тянуть вместе с бесконечной песней — проклятием России — и наш пленный мотив.