Страница 3 из 67
Лучшие годы Рембрандта были позади, а лучшие полотна — впереди, и «Аристотелю», как мы теперь знаем, предстояло стать одним из первых в потоке ошеломляющих шедевров, наполнивших два последних, печальных десятилетия его жизни.
Лучшие свои работы он создал, ведя жизнь неудачника, и меланхолические размышления о деньгах уже начинали с завидным постоянством окрашивать собою выражения тех лиц, которые он писал, даже лиц Аристотеля и Гомера.
— Почему у вас теперь все люди такие грустные? — поинтересовался позировавший для Аристотеля высокий мужчина.
— Они беспокоятся.
— Из-за чего беспокоятся?
— Из-за денег, — ответил художник.
Впрочем, трепетная сосредоточенность этого рода отсутствовала в его собственном лице, которое глядело с висевшего на противоположной стене мансарды надменного автопортрета 1652 года; на нем Рембрандт стоит в своей рабочей тунике, выпрямившись, уперев руки в боки и представляясь ныне вызывающе несгибаемым любому зеваке, который рискнет помериться с ним взглядом в Венском музее истории искусств.
Мучительные размышления он сохранил для портретов других людей.
Есть скромная ирония в том, что созданное им замечательное изображение Аристотеля получило название, под которым мы его теперь знаем, лишь в 1936 году.
Только в 1917-м, через год после того, как были открыты архивы Руффо, картину удалось определенно идентифицировать как ту самую, которую дон Антонио заказал Рембрандту в 1652-м, а человека на ней — как самого что ни на есть Аристотеля.
Ни один из известных нам документов не подтверждает, что бюст изображает Гомера.
Ирония присутствует и в том, что одному из лучших среди наихудших полотен Рембрандта предстояло обрести наибольшую известность и стать именно тем полотном, за которое художника более всего превозносят.
Это групповой портрет восемнадцати изображенных под открытым небом и при дневном освещении вооруженных мужчин, членов отряда гражданского ополчения капитана Франса Баннинга Кока, движущихся в направлении пылающего пятна желтого солнечного света.
Называется она «Ночной дозор».
Стремление некоторых людей к бессмертию, говорит Платон, находит свое выражение в совершении ими деяний, за кои их с благоволением вспоминают позднейшие поколения. Египетские фараоны, желая свершить такое деяние, строили каждый по пирамиде. У американцев последняя порой принимает форму музея. Голландцы заказывали солидные портреты, как правило в черном, и выглядели на них людьми степенными, суровыми и основательными.
Из восемнадцати господ, заплативших по сотне гульденов каждый за привилегию попасть на картину Рембрандта «Отряд капитана Франса Баннинга Кока», по меньшей мере шестнадцать, по нашим оценкам, имели основания для недовольства.
Они заказали официальный групповой портрет наподобие тех, что висели по всему городу, портрет, на котором фигуры представлены формально, как на игральных картах, а лицо каждого, кто для портрета позирует, выглядит большим, ярко освещенным, бросающимся в глаза и мгновенно узнаваемым.
Получили же они картину огорчительно театральную, на которой их разодели, будто актеров, и заставили суетиться, как батраков. Лица у всех маленькие, повернутые в сторону, у кого заслоненные, у кого скраденные тенями. Даже два центральных, выходящих на передний план офицера — сам капитан Франс Баннинг Кок и его лейтенант, Вильям ван Рейтенбюрх, — слишком подчинены желаньям художника, как выразился один современный критик, предсказавший, впрочем, что картина переживет всех своих соперниц.
«Ночной дозор» их пережил.
Это произведение, на которое чаще всего указывают в подтверждение гения Рембрандта, даже по барочным стандартам совершенно ужасно почти во всех достойных упоминания отношениях, включая и замысел художника, направленный на разрыв с традицией. Краски здесь кричащие, позы оперные. Контрасты смазаны, акценты беспорядочны. Караваджо, доживи он до возможности увидеть эту картину, перевернулся бы в гробу.
Она является самой популярной, благо единственной, приманкой Государственного музея в Амстердаме.
В 1915 году некий сапожник, ставший жертвой безработицы, вырезал квадрат из правого сапога лейтенанта ван Рейтенбюрха.
Специалисты, починив сапог, восстановили картину. Предложение раскаявшегося сапожника сделать ту же работу бесплатно власти отклонили.
А в 1975 году бывший школьный учитель набросился на нижнюю часть картины с зазубренным хлебным ножом, прихваченным им из расположенного в деловой части Амстердама ресторана, в котором он только что позавтракал, и проделал в телах капитана Баннинга Кока и лейтенанта Рейтенбюрха вертикальные надрезы. Картина оказалась рассеченной в дюжине мест. Из правой ноги капитана была выдрана полоска холста размером двенадцать на два с половиной дюйма. Злоумышленник заявил свидетелям происшедшего, будто он послан Господом.
— Мне было приказано сделать это, — сказал, как уверяют, учитель. — Я должен был это сделать.
Газеты объяснили его поступок умственным расстройством.
Десять лет спустя учитель наложил на себя руки.
Описание полученных картиной повреждений читается как отчет судебного патологоанатома. Картина получила двенадцать ударов ножом, причем, судя по характеру повреждений, колющие и режущие удары наносились с большой силой. Вероятно, вследствие этого лезвие ножа несколько уходило влево, отчего разрезы получили наклон, направленный вовнутрь полотна, а края их размахрились. Из бриджей Баннинга Кока был вырезан треугольной формы кусок, каковой и выпал из картины на пол.
Бриджи починил портной из Лейдена, а все остальные повреждения устранили профессиональные реставраторы наивысшего калибра.
В запустелых церковках Амстердама суеверные кумушки и поныне шепчутся о том, что в этого вандала вселился дух одного из безутешных мушкетеров, заплатившего сотню гульденов, чтобы его на память потомству изобразили в достойном виде, и обнаружившего, что он обращен в мелкую деталь писанной маслом безвкусной иллюстрации, годной разве что в афиши для оперетки.
Есть и другие, кто уверяет, будто то был сам Рембрандт.
Саския умерла в год «Ночного дозора», 1642-й, и Рембрандт наделил ее чертами резвую девочку, бегущую с освещенным лицом слева направо сквозь толпу мушкетеров. Она умерла тридцатилетней.
То обстоятельство, что именно в год утраты жены состояние Рембрандта пошло на убыль, следует, видимо, считать не более чем совпадением — вот и биографы его не приводят свидетельств в пользу противного.
Аристотель, изгнанный из Афин в последний год его жизни, поселился во владениях своей матери в Эвбее и писал завещание. Ему было без малого шестьдесят два. Аристотель чувствовал, что это последний год его жизни, и часто размышлял о Сократе, за три четверти века до того сидевшем в тюрьме, ожидая дня казни. Аристотель сбежал из Афин, спасаясь от суда.
Снова и снова его беспокоил желудок. Аппетит шел на убыль. Он, знавший так много, не знал, в чем тут дело. Его отец, умерший еще в дни Аристотелевой молодости, был врачом. Аристотель же был ученым-первопроходцем, написавшим больше научных трудов, чем имелось в его распоряжении для исследовательской работы.
Среди многого, что он узнал к концу жизни, было и то, что не знает он куда больше.
Он, разумеется, не знал также, что в Голландской республике семнадцатого века, в Амстердаме, Рембрандт напишет его портрет и что почти две сотни лет практически никто в мире не будет знать, чей это, собственно говоря, портрет.
Зато о Сократе у Аристотеля имелось ясное представление.
При этом практически все, что он знал о Сократе, исходило от Платона, который, как он часто теперь думал, отличался скорее умением принимать желаемое за истинное, нежели глубиной, и не всегда был надежен по части приводимых им фактов.
Почти все остальное было изложено историком, биографом и воином-наемником Ксенофонтом, который, проведя последние сорок лет жизни изгнанником из демократических Афин, тоже не всегда был надежен, в том числе и как воин.