Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 46

«Напротив», пометил я.

— Так вот, просто чтобы дать вам небольшой пример: вы пишете о художниках, о портретах. Скрупулезно и ярко. Даже очень ярко. Колорит эпохи. Но пока это лишь баловство, я еще не вижу художника. И красивой женщины…

— Так значит, женщины нужны? — уточнил я.

— Ну конечно, как же без них! Только прошу вас, не надо ложного платонизма! Рано или поздно должно ведь дойти и до дела. Должен прозвенеть звонок, иначе… Тут Хафкемайер застонал.

— Понимаю, — сказал я. — То есть побольше фильма. И особо не приукрашивать действие историями о привидениях.

— М-м-м… Примерно так, — отозвался Хафкемайер. — Хотя приукрашивание — отнюдь не главное, в чем я бы вас упрекнул.

«Приукрашивание — замечаний нет…», — задумчиво пометил я.

Мы договорились, что в ближайшие недели я пошлю ему новый вариант.

— Итак, на сегодня, пожалуй: over![16] — сказал Хафкемайер.

— Eiei, Sir.[17]

Все это было бесполезно; я бросил пальто на спинку стула и принялся убираться в комнате. Курятник — это ведь не означает свинарник! Кроме того, я не знал, исследовал ли Шикеданц со своим неисчерпаемым резервуаром ключей мои апартаменты, пока меня здесь не было.

Для начала я решил расчистить себе рабочее место на письменном столе. Я разорвал все листки и черновые наброски, напоминавшие о старом варианте сценария, и их клочки прошлогодним снегом посыпались в мусорную корзину.

Затем просмотрел всю почту, пришедшую за то время, пока я был в разъездах. Нашел экземпляр «Южногерманского ежемесячника». Бандероль. Несколько писем.

Мои «Размышления о времени» — и это, на мой взгляд, было уже чересчур! — родились на свет под незримым, но существенным влиянием Магды Сцабо. Теперь я снова об этом вспомнил: в последний момент, когда уже ничто, хоть убей, не лезло в голову, я просто-напросто воспользовался парочкой мыслей, которые крутились у меня в голове после разговора в ресторане, у цюрихского китайца.

«Эпоха новой непосредственности наступила!»

Таким громогласным заголовком начиналась статья.

Внешние признаки этой эры — появление невербальных форм взаимопонимания: символов, знаков. Возрождение древнего дикаря в мире современной техники — вот что мы можем сейчас наблюдать. На высшей ступени развития возрождается стародавняя непосредственность, безжалостно обрекавшая наших мохнатых предков на узкий овал лица. Изобретение орудий труда и ходьба на двух ногах разорвали этот порочный круг. А поскольку теперь — такова уж человеческая природа — остается лишь произнести заклинание, и пусть метла метет сама[18] — в основном из-за набирающей обороты автоматизации инструменты становятся «самостоятельными», мы более не прикасаемся к ним.

Бесценные звенья, которым мы обязаны нашей просвещенностью (просвещенность — дистанция, ее отсутствие — утрата дистанции!), исчезают, и мы опускаемся вниз, к прежнему уровню развития. Вновь дают о себе знать синдромы неандертальцев: тупая рассеянность, чувство предоставленности самому себе, дезориентация…

Таков был мой маленький апокалиптический сценарий на ближайшую сотню лет. Журнал я отложил в сторону. Так же, как и запоздавшую рецензию на «Кочевников расставаний». Вдохновенно порхая, она вылетела мне навстречу из вскрытого конверта. Прочитав название «Отбросы утопии», я неожиданно застыл. Мне это было знакомо, только вот не помнил откуда — пока подпись не прочел: Ганс Гефлер. Ах, ну как же! Привет от моего доброго старого 007!

В общем и целом все оказалось совсем не так ужасно, как того следовало ожидать. По какой-то причине Гефлер обошелся со мной достаточно мягко.

Однако я был не в настроении во все это углубляться, благо меня еще ждала бандероль.





Я вскрыл ее — и вот вам, сюрприз дня! Как долго я искал эту вещь, и наконец держу ее в руках: «Гений сердца», написанный Мари Лафатер-Сломан. Старая, то и дело цитируемая биография Лафатера. (Счет я тут же отложил для Хафкемайера.)

Кстати, Хафкемайер был прав: действие подобного фильма не могло разворачиваться в полнейшем вакууме, исключительно в призрачном мире ученых диспутов и их идей. Рано или поздно должна появиться конкретика, материал — лица, ситуации, повороты камеры!

Я лихорадочно листал страницы, надеясь найти следы моего Энслина. Среди событий, датированных годом 1779-м — в связи со своим назначением в храме Святого Петра, Лафатер как раз переселился из дома на Шпигельгассе в дом настоятеля «Реблаубе»[19] на другом конце Лиммата, — мне попался на глаза любопытнейший курьез.

Тем временем «Реблаубе», чрезвычайно тесный приходской дом, стал более или менее обжитым. Анна и фрау Бебэ расчистили место, подсобные помещения оборудовали как жилые комнаты, а самую большую, на втором этаже, превратили в святая святых этого дома, водрузив там большой круглый стол. Покои эти представляют собой квадратное, низкое, но просторное помещение, стены обшиты темными панелями и украшены них любимыми гравюрами Иоганна Каспара; легкие, белые атласные занавески пропускают весь свет, что попадает на эту сторону дома, и со своего места за столом Иоганн Каспар может видеть угол нашей улочки и свою церковь.

Его рабочая комната на третьем этаже остается, однако, по-прежнему заставленной, хотя обе женщины уже и так вынесли из нее великое множество вещей. Зачастую он не находит необходимейшего, у него нет времени рыться в ящиках, где погребено несметное количество «ненужного», но вот его прекрасные «Ходовецкие» ему просто необходимы! Где они? Их нужно отыскать!

В доме кавардак, домочадцы с ног сбились. Ящики, шкафы все до одного перевернуты вверх дном. Огромная ценность заложена в этих листках, но однажды наступает час, когда у Иоганна Каспара опускаются руки: гравюры так и не найдены? Значит, нет, и, пожалуйста, довольно о них!

Иоганн Каспар столь тих и печален, будто у него умерло родное дитя. Лишь он один знает, где Ходовецкие, но не станет о них говорить. Энслин, его секретарь, его подопечный — этот мальчишка, которого он взращивал и учил, — обокрал его.

Ходовецкие проданы. Иоганн Каспар мог бы получить их обратно, эти гравюры, которые для него дороже, чем сотни луидоров, но тогда ему пришлось бы выдать Энслина правосудию.

Перепуганный юноша бросается в ноги своему благодетелю: во имя моих родителей, пощадите меня! Не во имя родителей ваших, а во имя их душ!

Теперь он отвечает за Энслина, как за родного сына. Да поможет ему Господь спасти заблудшую душу!

Я медленно закрываю книгу. Неожиданный поворот! Удивительно — это не могло сразу же не броситься в глаза: инцидент, о котором я только что впервые прочел, в лафатеровском «Докладе об Энслине» не упомянут ни разу! В нем нет ни единого слова о краже гравюр. Лафатер перечисляет все причины, что могли подтолкнуть Энслина к самоубийству (не исключая даже безответной любви), но ту единственную, что вероятнее остальных послужила таковою, обходит молчанием. Трудно найти этому объяснение. Впрочем, так ли уж трудно? Возможно, Лафатера мучает совесть? Он чувствует и свою вину?

Лафатер — спаситель заблудших душ, а после этой глупой истории Энслин оказался у него в руках. Он не сдал его земному правосудию — выходит, мог шантажировать. Донимать, например, благочестивыми призывами к покаянию. Мягкие, полные упрека взгляды благодетеля преследовали Энслина, постоянно напоминая о его низком поступке. Эта всеобъемлющая любовь, кроткое понимание — они бесчеловечны. Что бы ни сделал, что бы ни натворил Энслин, Лафатер неизменно возводит очи к Небу и прощает. Есть ли выход? Нет, ни выхода, ни отпущения грехов, купленного ценой земного воздаяния. И вот в один злосчастный день Энслин уже не в силах выносить этого давления, вот он и сбегает от Лафатера. Точнее, недолго думая, убивает себя.

16

Конец связи (англ.).

17

Слушаюсь, сэр (англ.).

18

И.В. Гёте. «Ученик волшебника» («Der Zaubcrlchrling»), баллада.

19

Виноградная лоза.