Страница 92 из 97
Сам объект научного и художественного исследования, очерковый жанр произведения, общие и частные задачи книги обусловили, в свою очередь, отбор, меру и формы использования материала, добытого автором или другими лицами, его предшественниками, определили позицию повествователя и тон повествования.
На первых этапах работы Чехова не удовлетворяла форма повествования: «Я долго писал и долго чувствовал, что иду не по той дороге, пока, наконец, не уловил фальши…» (Суворину, 28 июля 1893 г.). Он искал такой формы изложения, которая дала бы возможность не только с максимальной полнотой и точностью воспроизвести сахалинскую жизнь, но и выразить, без «учительских» назиданий и предсказаний, отношение к ней автора, сохранив при этом «чувство первого впечатления». «Фальшь была именно в том, что я как будто кого-то хочу своим „Сахалином“ научить и, вместе с тем, что-то скрываю и сдерживаю себя. Но как только я стал изображать, каким чудаком я чувствовал себя на Сахалине и какие там свиньи, то мне стало легко, и работа моя закипела» (там же). Уже в черновой рукописи заметно это стремление Чехова избежать поучающих и «пророческих» слов и интонаций (см. варианты к стр. 48, 153–154), а также открыто эмоционального авторского отношения – такого рода фразы («… им можно позавидовать!») он сокращал при подготовке текста к печати (см. варианты к стр. 44, 47, 320). Снимал он также (возможно, отчасти и по цензурным соображениям) категорически высказанные резкие суждения: «дело вопиющее», «сплошной срам» и др. (см. варианты к стр. 119, 139, 231, 248).
Повествователь «Острова Сахалина» не пророк, не оратор, не открытый обличитель, но и не любопытствующий турист, а человек, честно, без предвзятого мнения исследующий Сахалин. Поэтому все чаще появляются в печатных текстах оттенки сомнения в непогрешимости частных наблюдений; вместо: «Нельзя сказать ничего хорошего» – «едва ли можно сказать что-нибудь хорошее». Чаще вводятся слова: по-видимому, вероятно.
Чехов не скрывал от читателя, что ему самому еще кое-что неясно, в чем-то он недостаточно осведомлен, каких-то данных у него не хватает, что он не претендует на полноту, а в некоторых случаях и на обобщение или решение вопроса: «Тут много неясного», «Судить не берусь», «Обобщать их не стану». В процессе работы он снимал неточности, исправлял допущенную порою ошибку (см. варианты к стр. 111, 276).
От первого до последнего этапа работы Чехов настойчиво устранял всякого рода биографические черточки, конкретные детали, в которых узнавался бы именно он, Чехов, врач, литератор, человек с характерными для него писательскими ассоциациями или позицией медика. Так, снято: «Доктор знает, что я врач, но ему нисколько не стыдно решать…»; «Медицинской помощи мы ему не подали. Я успел только расстегнуть ему ворот» (варианты к стр. 142, 335); «Если мне придется когда-нибудь изображать в повести или рассказе…»; любовная история Вукола Попова «могла бы послужить сюжетом для большой и нескучной повести» (варианты к стр. 186–187, 205).
Дважды Чехов устранил свою фамилию и такую деталь: «хожу по берегу [с палочкой]». Снял он также те места, где душевное состояние вызвано одними личными мотивами (см. варианты к стр. 42, 43, 56, 60, 63, 65, 75, 179).
Зримое присутствие я, вмешательство его в те или иные отношения, сцены, ситуации, как и прямое выражение своих чувств, Чехов далеко не всегда, по-видимому, считал уместным или художественно оправданным. Он зачеркнул, например, в ЧА слова: «Когда я полюбопытствовал, очень ли это больно…»; «Я не желаю читателю видеть даже во сне»; «Я обязан ему многими впечатлениями»; «Дуйские казармы для семейных я не забуду никогда» (варианты к стр. 132, 369, 127, 259).
В некоторых случаях он ищет замены я другим лицом, например при передаче впечатления о мрачном сахалинском море – кошмаре (см. варианты к стр. 146).
Той же цели – некоторого оттеснения я во имя большей объективности повествования – служит и замена личной конструкции предложения безличной: «Я считаю» – «Можно считать». Личная конструкция нередко заменяется обобщенно-личной формой, передающей многократность наблюдений или слитность впечатлений я и сахалинских ссыльных: «Входишь в избу», «Взглянешь кругом» и т. п.
Повествователь оттеснялся, но отнюдь не устранялся; его присутствие заметно не только в отборе и компоновке материала, но и в оценке изображаемого; однако оценка эта, выражение авторского сочувствия сахалинцам, к окончательному тексту становятся всё более скрытыми.
В подтверждение своих наблюдений и выводов Чехов ссылался на рассказы сахалинцев, исследователей: «по описаниям ученых и путешественников», «по рассказам старожилов», «по рассказам арестантов», «по словам врача». В черновой рукописи подобных отсылок было значительно больше. При сокращении текста Чехов исключал порою не только такие слова, как: «мне рассказывали», «удостоверяют сведущие люди» (варианты к стр. 120, 128), но и случаи, записанные с чужих слов. Незыблемой, однако, оставалась сама направленность: рисовать объективную картину сахалинской жизни, воспринятую свежим человеком, и опираться не только на его собственные наблюдения, но и на свидетельства других очевидцев, на выводы авторов специальных работ, критически оцененные.
Так, утверждению известных Чехову криминалистов, тюрьмоведов: «телесные наказания почти совершенно отошли уже в область прошлого» (И. Я. Фойницкий. Ученые о наказании в связи с тюрьмоведением. СПб., 1889, стр. 159), «ныне потеряли значение» (Н. С. Таганцев. Лекции по русскому уголовному праву. Вып. IV, стр. 1421) противостоит в книге Чехова сцена телесного наказания. Свидетель наказания, он скрыл свою взволнованность, свое негодование и сочувствие за подробной «регистрацией» внешних фактов и черт поведения исполнителей экзекуции: смотритель «равнодушно посматривает в окно», палач методично подготавливается и т. д. Точно так же, «через внешнее», изображается и психология наказываемого; в печатных текстах «внешнее» усиливается.
В процессе работы над текстом Чехов последовательно освобождал книгу от детективной занимательности. До нескольких строк сжаты такие биографии сахалинцев, как, например, известной авантюристки Соньки-Золотой Ручки. Особенно очевидным становится этот принцип Чехова при сравнении его объективного, лишенного сенсационности рассказа о Соньке с описаниями этой сахалинской знаменитости другими авторами, представлявшими ее как «сирену», почти европейскую знаменитость (ср. Veritas. Два дня среди каторжных. – «Гражданин», 1891, № 83, 24 марта; В. Дорошевич. Сахалин, т. II, СПб., 1903, стр. 3–11).
Чехов даже не назвал в книге фамилии «каторжной модистки» О. В. Геймбрук, попавшей на каторгу за поджог. В черновой рукописи он зачеркнул слова: «бывшей баронессы» и не рассказал ни о своем знакомстве с нею на Сахалине (что известно из его письма), ни о сенсационном ее преступлении, ни о громком процессе и откликах в печати, возмутивших его, ни о письме матери – О. А. Геймбрук, в котором она рассказывала о своих страданиях и благодарила его за помощь, оказанную дочери на Сахалине (эту последнюю часть письма Чехов не оставил даже в рукописи, где письмо было переписано – см. варианты к стр. 150, 243; примечания к стр. 150). По-видимому, то же нежелание занимать читателя «увлекательными» историями и личностями заставило Чехова исключить законченный (в ЧА) портрет Ф. Колосовского (Подгорецкого), в судьбе которого было немало таинственного (см. варианты и примечания к стр. 328), а также обозначить лишь одной первой буквой фамилию «светского убийцы» – офицера К. Х. Ландсберга и не коснуться нашумевшего в свое время его процесса (см. примечания к стр. 58). Не включил Чехов в тексты изданий 1895 и 1902 годов сведений и о некоторых других шумных уголовных делах, о которых он узнал на Сахалине (см. примечания к стр. 328, 331, 348, 352).
Внимание Чехова было направлено не на исключительное, а на обычное, характерное. Рядовому сахалинцу посвятил он целую главу – шестую, назвав ее «Рассказ Егора». В этом рассказе, по словам Чехова, он «слил сотни рассказов», услышанных от сахалинских ссыльнокаторжных. Черновая рукопись и печатные тексты, письма Булгаревича к Чехову дают возможность восстановить процесс создания шестой главы, которой автор придавал большое значение. Чехов был не только знаком на Сахалине с Егором, добровольно прислуживавшим ему и Булгаревичу, но оказывал материальную помощь Егору. Он слышал рассказ от самого Егора и попросил Булгаревича записать его. Из писем Булгаревича от 22 октября 1890 г., 5 июня 1891 г. и 21 января 1892 г. ясно, что это было сделано и что Чехов нашел запись хорошей (сб. «А. П. Чехов». Южно-Сахалинск, стр. 204).