Страница 1 из 97
Антон Павлович Чехов
Из Сибири. Остров Сахалин.
1889-1894
Из Сибири
I
– Отчего у вас в Сибири так холодно?
– Богу так угодно! – отвечает возница.
Да, уже май,[1] в России зеленеют леса и заливаются соловьи, на юге давно уже цветут акация и сирень, а здесь, по дороге от Тюмени до Томска, земля бурая,[2] леса голые, на озерах матовый лед, на берегах и в оврагах лежит еще снег…
Зато никогда в жизни не видал я такого множества дичи. Я вижу, как дикие утки ходят по полю, как плавают они в лужах и придорожных канавах, как вспархивают почти у самого возка и лениво летят в березняк. Среди тишины вдруг раздается знакомый мелодический звук, глядишь вверх и видишь невысоко над головой пару журавлей, и почему-то становится грустно. Вот пролетели дикие гуси, пронеслась вереница белых как снег, красивых лебедей… Стонут всюду кулики, плачут чайки…
Обгоняем две кибитки и толпу мужиков и баб.[3] Это переселенцы.
– Из какой губернии?
– Из Курской.
Позади всех плетется мужик, не похожий на других. У него бритый подбородок, седые усы и какой-то непонятный клапан позади на сермяге; под мышками две скрипки, завернутые в платки. Не нужно спрашивать, кто он и откуда у него эти скрипки. Непутевый, не степенный, хворый, чувствительный к холоду, неравнодушный к водочке, робкий, всю свою жизнь прожил он лишним, ненужным человеком сначала у отца, потом у брата. Его не отделяли, не женили… Нестоящий человек! На работе он зябнул, хмелел от двух рюмок, болтал зря и умел только играть на скрипке да возиться с ребятами на печке. Играл он и в кабаке, и на свадьбах, и в поле, и ах как играл! Но вот брат продал избу, скот и всё хозяйство и идет с семьей в далекую Сибирь. И бобыль тоже идет – деваться некуда. Берет он с собой и обе скрипки… А когда придет на место, станет он зябнуть от сибирского холода, зачахнет и умрет тихо, молча, так что никто не заметит, а его скрипки, заставлявшие когда-то родную деревню и веселиться и грустить, пойдут за двугривенный чужаку-писарю или ссыльному, ребята чужака оборвут струны, сломают кобылки, нальют в нутро воды… Вернись, дядя!
Переселенцев я видел еще, когда плыл на пароходе по Каме.[4] Помнится мне мужик лет сорока с русой бородой; он сидит на скамье на пароходе; у ног его мешки с домашним скарбом, на мешках лежат дети в лапотках и жмутся от холодного, резкого ветра, дующего с пустынного берега Камы. Лицо его выражает: «Я уже смирился». В глазах ирония, но эта ирония устремлена вовнутрь, на свою душу, на всю прошедшую жизнь, которая так жестоко обманула.
– Хуже не будет! – говорит он и улыбается одной только верхней губой.
В ответ ему молчишь и ни о чем не спрашиваешь, но через минуту он повторяет:
– Хуже не будет!
– Будет хуже! – говорит с другой скамьи какой-то рыжий мужичонко-непереселенец с острым взглядом. – Будет хуже!
Эти, что плетутся теперь по дороге около своих кибиток, молчат. Лица серьезные, сосредоточенные… Я гляжу на них и думаю: порвать навсегда с жизнью, которая кажется ненормальною, пожертвовать для этого родным краем и родным гнездом может только необыкновенный человек, герой…
Затем, немного погодя, мы обгоняем этап.[5] Звеня кандалами, идут по дороге 30–40 арестантов, по сторонам их солдаты с ружьями, а позади – две подводы. Один арестант похож на армянского священника, другого, высокого, с орлиным носом и с большим лбом, я как будто видел где-то в аптеке за прилавком, у третьего – бледное, истощенное и серьезное лицо, как у монаха-постника. Не успеваешь оглядеть всех. Арестанты и солдаты выбились из сил: дорога плоха, нет мочи идти… До деревни, где они будут ночевать, осталось еще десять верст. А когда придут в деревню, наскоро закусят, напьются кирпичного чаю и тотчас же повалятся спать, и тотчас же их облепят клопы – злейший, непобедимый враг тех, кто изнемог и кому страстно хочется спать.
Вечером земля начинает промерзать и грязь обращается в кочки. Возок прыгает, грохочет и визжит на разные голоса. Холодно! Ни жилья, ни встречных… Ничто не шевелится в темном воздухе, не издает ни звука, и только слышно, как стучит возок о мерзлую землю да, когда закуриваешь папиросу, около дороги с шумом вспархивают разбуженные огнем две-три утки…
Подъезжаем к реке.[6] Надо переправляться на ту сторону на пароме. На берегу ни души.
– Уплыли на ту сторону, язви их душу! – говорит возница. – Давай, ваше благородие, реветь.
Кричать от боли, плакать, звать на помощь, вообще звать – здесь значит реветь, и потому в Сибири ревут не только медведи, но и воробьи и мыши. «Попалась кошке – и ревет», – говорят про мышь.
Начинаем реветь. Река широкая, в потемках не видно того берега… От речной сырости стынут ноги, потом всё тело… Ревем мы полчаса, час, а парома всё нет. Надоедают скоро и вода, и звезды, которыми усыпано небо, и эта тяжелая, гробовая тишина. От скуки разговариваю я с дедом и узнаю от него, что женился он 16 лет, что у него было 18 детей, из которых умерло только трое, что у него живы еще отец и мать; отец и мать – «киржаки», то есть раскольники, не курят и за всю свою жизнь не видали ни одного города, кроме Ишима, а он, дед, как молодой человек, позволяет себе побаловаться – курить. Узнаю от него, что в этой темной, суровой реке водятся стерляди, нельмы, налимы, щуки, но что ловить их некому и нечем.
Но вот наконец слышится мерный плеск, и на реке показывается что-то неуклюжее, темное. Это паром. Он имеет вид небольшой баржи; на нем человек пять гребцов, и их два длинных весла с широкими лопастями похожи на рачьи клешни.
Пристав к берегу, гребцы первым делом начинают браниться. Бранятся они со злобой, без всякой причины, очевидно спросонок. Слушая их отборную ругань, можно подумать, что не только у моего возницы, у лошадей и у них самих, но и у воды, у парома и у весел есть матери. Самая мягкая и безобидная брань у гребцов – это «чтоб тебя уязвило» или «язвина тебе в рот!» Какая здесь желается язва, я не понял, хотя и расспрашивал. Я в полушубке, больших сапогах и в шапке; в потемках не видно, что я «ваше благородие», и один из гребцов кричит мне хриплым голосом:
– Эй ты, язвина, что стоишь, рот разинул? Отпрягай пристяжную!
Въезжаем на паром. Перевозчики, бранясь, берутся за весла. Это не местные крестьяне, а ссыльные, присланные сюда по приговорам обществ за порочную жизнь. В деревне, где они приписаны, им не живется – скучно, пахать землю не умеют или отвыкли, да и не мила чужая земля, и пошли они сюда на перевоз. Лица у них испитые, истасканные, битые. А какие выражения на лицах! Видно, что эти люди, пока плыли сюда на арестантских баржах, скованные попарно наручниками, и пока шли этапом по тракту, ночуя в избах, где их тело невыносимо жгли клопы, одеревенели до мозга костей; а теперь, болтаясь день и ночь в холодной воде и не видя ничего, кроме голых берегов, навсегда утратили всё тепло, какое имели, и осталось у них в жизни только одно: водка, девка, девка, водка… на этом свете они уже не люди, а звери, а по мнению деда, моего возницы, и на том свете им будет худо: пойдут за грехи в ад.
1
Да, уже май… – Чехов начал описание своей поездки по Сибири с 5 мая.
2
…по дороге от Тюмени до Томска, земля бурая ~ Вот пролетели дикие гуси… – Здесь картина сибирского пейзажа совпадает с деталями описаний природы в письмах Чехова к М. В. Киселевой от 7 мая и к Чеховым от 14 мая 1890 г.
3
Обгоняем две кибитки и толпу мужиков и баб ~ Вернись, дядя! – В местных газетах писали, что «с наступлением лета через Омск стали проходить партии переселенцев, направляющиеся в Томскую губернию и дальше» («Акмолинские областные ведомости», 1890, № 26, 26 июня), и что большинство переселенцев идут из Курской и Тамбовской губерний («Иркутские губернские ведомости», 1890, № 13, 28 марта).
И. А. Гурвич, автор известной работы «Переселения крестьян в Сибирь» (М., 1888), рекомендованной В. И. Лениным как «превосходное исследование» (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 1, стр. 231; т. 3, стр. 175), писал, что около 1/3 всех переселенцев прибывает в Сибирь во второй половине мая и в июне. Причины переселения он видел в расстройстве крестьянскою хозяйства, в малоземелье, непосильных податях, притеснении крестьян кулаками, в потере у крестьян надежд на правительственные реформы, в пробуждении народной инициативы (стр. 9, 102–103). В 1889 г. наибольшее скопление в Сибири переселенцев совпало с обнародованием высочайше утвержденного мнения Государственного совета о порядке переселения на казенные земли (известного под именем закона 13-го июля 1889 г.). Устанавливался порядок водворения переселенцев на отведенных участках земли, предполагался для них ряд льгот. Однако чиновники, в ведении которых находилось переселение, не получили достаточных средств для серьезной помощи переселенцам («Степной листок», 1893, № 15, 19 августа). До сахалинского путешествия Чехова появилось немало специальных работ о состоянии переселенческого дела (статьи и брошюры Исаева, Григорьева, Серповского и др.); некоторые из них были в поле внимания Чехова (см. «Список», №№ 134, 135, 153, 154).
В год поездки Чехова по Сибири местные газеты уделяли переселенческому вопросу много внимания (см. «Сибирский вестник», 1890, №№ 56, 67, 73, 75, 78, 20 мая, 15 и 29 июня, 4 и 11 июля), называли его «жгучим вопросом общерусской жизни» («Сибирский вестник», 1890, № 96, 22 августа). Сибирские газеты писали о страданиях, беспомощности переселенцев («Иркутские губернские ведомости», 1890, № 35, 29 августа). Авторы-сибиряки сообщали, что переселенцы покидают родные места и отправляются в неведомые края «наугад», на свой страх и риск, без денег и имущества, побираясь дорогой. Многие возвращаются назад («Сибирский вестник», 1890, №№ 96, 111, 22 августа, 28 сентября).
Через 2 года после публикации очерков «Из Сибири» Чехов принял участие в научно-литературном сборнике в пользу общества для вспомоществования нуждающимся переселенцам («Путь-дорога». СПб., 1893). Здесь был напечатан его рассказ «Хористка».
4
Переселенцев я видел еще, когда плыл на пароходе по Каме ~ необыкновенный человек, герой… – Незадолго до чеховских очерков в «Русских ведомостях» публиковались «Письма с дороги» Гл. Успенского (1888). В них рассказывалось о переселенцах, которых Успенский видел в тех же, что и Чехов, местах. Успенский отмечал, что курские переселенцы (ввиду «невероятного расстройства Курской губернии») составляют самую многочисленную группу переселяющихся. Он также писал о мытарствах переселенцев во время пути, об их «горьком разочаровании в помощи и поддержке» («Русские ведомости», №№ 190, 230, 12 июля, 21 августа). Причины переселенческого движения Успенский видел (в соответствии со своими взглядами) не только в «расстройстве» деревни, в малоземелье, но и в желании сохранить нравственные семейные связи, устои, в сознании крестьян, желающих жить свободно, «трудами рук своих».
5
Затем, немного погодя, мы обгоняем этап ~ страстно хочется спать. – В письме к родным от 14 мая 1890 г. Чехов также упоминал о встрече на сибирском тракте с арестантами, следующими на каторгу и в ссылку.
6
Подъезжаем к реке. ~ Ревем мы полчаса, час, а парома все нет. – Об этом же – в письмах к М. В. Киселевой от 7 мая и к Чеховым от 16 мая 1890 г.