Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 120



– Я должен идти, да? – жалобно спрашивает мой мальчик.

– Скажи по совести, лапочка, – снова начинаю я, коснувшись ее плеча. (Уже за одно то, что я вынужден вот так к ней подлаживаться, надо будет ее бросить.) – Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство и потом к чертям?

– Это еще что за вопрос? – вскидывается жена.

– Я тебя спрашиваю.

– Смотря какое богатство, – язвительно вставляет дочь.

– Не так уж для меня важны деньги, как тебе кажется.

– А для меня важны, – мурлычет дочь. – Чем больше, тем лучше.

– Ты ведь, кажется, хочешь новый дом?

– Что в этом плохого?

– Ничего. Что бы ты предпочла: бедность и потом рай или богатство – и… к чертям?

Она покорно улыбается.

– К чертям в пекло, – говорит она мне, подхватывая шутку.

Ну вот, гроза миновала, и, похоже, удастся выскользнуть от них от всех невредимым. Прямо хоть празднуй.

– Ай да женушка! – с нежностью восклицаю я.

– И вообще я устала, – признается она уже не сердито.

– Сходи одна.

– Не хочется. Лучше полежу почитаю газеты. И посмотрю телевизор. Звучит заманчиво. Правда?

– Люблю деньги, – бодренько провозглашает дочь. – И еще как!

– А бедняки все попадают в рай? – серьезно спрашивает мой мальчик.

– Ты веришь в рай?

– Нет.

– Тогда как же они могут туда попасть?

– Чудно, – и хмурясь и улыбаясь говорит он. – А если б я верил в рай, бедняки все попали бы туда?

– Конечно, нет!

– Я серьезно спрашиваю.

– Правда нет.

– И в ад, конечно, нет. Представляешь, во что превратился бы рай, если б туда набились все бедняки?

– А мы бедные? – допытывается он.

– Нет.

– Тогда почему ж ты не можешь купить ей машину?

– Вот это настоящий брат.

– Могу. Пускай сперва научится водить.

– Мне уже почти шестнадцать.

– Вот стукнет шестнадцать, тогда поговорим. Деньги у меня есть. Так что не волнуйся, бедность тебе не грозит. А скоро денег еще прибавится.

– А я, пожалуй, люблю деньги больше всего на свете, – вызывающе бросает дочь. – Больше мороженого.

– Кое-кто сочтет, что это не очень красиво, дочь моя.

– Ну и пусть. Люблю деньги, как последнюю ложечку мороженого.

– Деньги сами за себя говорят, верно; моя милая?

– Очень даже верно!



– Как это?

– Видишь ли, молодой человек, деньги – это все на свете.

– А как насчет здоровья? – говорит жена. – На него денег не купишь. Вот почему не следует отдавать свои монетки.

– Я теперь не отдаю.

– Я бы нипочем не отдала, – самодовольно заявляет дочь.

– Да уж ты-то, моя ненаглядная, думаю, никогда и не отдавала. Деньги правят миром, молодой человек, и делают историю тоже.

– Как это?

– Вы ведь учите историю, верно?

– Это называется история общества.

– Деньги делают историю общества. Без денег не было бы никакой истории общества.

– Как это?

– Папа хочет сказать, что любовь к деньгам и погоня за золотом и богатством – это причина почти всех событий, про которые написано в учебниках истории, – объясняет дочь. – Верно я говорю, пап?

– Совершенно верно, дорогая моя дочка. Опять усекла. рад видеть, что в школе ты учишься не только баловаться травкой и ходить по дому в чем мать родила.

Она судорожно глотнула воздух, побледнела – и я испугался еще сильней, чем она. (Сам не знаю, почему я тогда это сказал. Вот провалиться, сам не знаю, откуда взялись эти слова. У меня ничего такого и в мыслях не было.)

– Обязательно надо было это сказать? – жалобно шепчет она.

– Да нет, – бормочу я.

– Ты же иначе не можешь, – возмущенно говорит она. – Ты всегда так. Что, неправда?

– Извини.

– Ты всегда все загубишь. Всем испортишь настроение. Правда он всегда все портит?

Жена, похоже, вот-вот расплачется.

– Ты же знаешь, я пошутил.

– Мне уйти?

– Нет. Но ведь я уже тебе говорил, чтоб ты не расхаживала по дому без халатика.

– Можно, я выйду из-за стола?

– Нет, останься. Я сам уйду. – (Я веду себя глупо, неуклюже.) – Может, помиримся? Мне все равно надо уходить. Эхе-хе.

Она тоже загубила мне сегодняшний день (хотя во всем виноват я сам. И ведь день только начался: еще нет десяти). Спрут гадливости, этот мясистый, липучий, мускулистый, пронизанный кровеносными сосудами барьер сексуального отвращения, который возникает иногда (если жена сама проявляет инициативу. Вероятно, я предпочитаю, чтоб желание возникало у меня прежде, чем у нее), этот спрут снова объявился нынче утром у нас в постели, когда жена разбудила меня томным бормотаньем и примостилась поближе. Я проворно увернулся; жена не успела понять, что случилось, а я уже орудовал внизу, в кухне, – разрезал апельсины, молол кофе, разбивал яйца. Не знаю (и знать не хочу), откуда и почему он является, этот спрут. Похоже, его порождают общими усилиями мозг, сердце и кишки. (Я знаю, мужчины, страдающие сердечными приступами, прикрываются ими, чтобы избежать сношений с женой, но отнюдь не с приятельницами, пока те им не прискучили. Я готовлю кофе и разбиваю яйца. Я несказанно радуюсь и торжествую всякий раз, как слышу, что кто-нибудь, кого я знаю, ушел от жены. Так им, сукам, и надо. Вчера в магазине я нечаянно услыхал, как одна женщина рассказывала другой, что кто-то, кого я даже не знаю, ушел от жены, и я сразу возликовал, а потом опять впадаю в уныние, исполняюсь жалости к себе, опять чувствую себя обделенным.

– Чем это ты так доволен? – слышится мне вопрос жены, пока я возвращаюсь к машине.

– Ценой на артишоки, – ответил бы я, или еще того лучше: – Один человек бросил свою жену.)

Едва я проснулся, гадливость стеной вновь поднялась у меня в голове и в груди и уже не исчезала, и я не желал, чтоб жена прикасалась ко мне, не желал сам волей-неволей к ней прикоснуться. (Она тут ни при чем.) Казалось, коснись она меня – и место это высохнет, выкрошится или заплесневеет. А может, там, где она притронулась, от рук ее и коленок во мне образуются вмятины, будто в тесте или глине. И так оно и останется. Стена эта невидима, но неподатлива. Она неодолима. Она живая и мертвая. Сам я тоже и живой и мертвый. Это паралич, совершенное бессилие. И пустота, и скованность. И душно, кажется – не вздохнуть, и голова болит, и мутит, и накатывают тошнотворные воспоминания о мерзких, затхлых запахах. Погано. Не хватает пороху одолевать это состояние. И невозможно признаться жене.

– Мне нездоровится, – хнычу я. – Желудок, наверно.

– А сердце не болит?

– Вроде нет.

– Ты слишком много работаешь. Мы ни разу по-настоящему не отдыхали.

– Ты каждое лето уезжаешь.

– Это не отдых. Ну что бы нам вдвоем взять да поехать в Мексику? Я там не была.

Я предпочитаю поддаться этому приступу и лежать послушно, рабски покорно. Предпочитаю сдаться. Ожидать подходящей минуты – пускай острота пройдет, меня отпустит, злой демон уберется обратно в свое потаенное логово, – чем давать ему бой. Опять я бесхвостое земноводное. У меня бородавки, точно у жабы, но они маленькие, ведь я и сам маленький. Вот я протискиваюсь, головой вперед, точно крохотный белый пловец или аквалангист, обтянутый черной резиной, и свободно плавающие боли в висках переливаются в пульсирующую тяжесть в затылке. Если я протиснусь в щель и окунусь в омерзенье, что заперто у меня в глубине, быть может, мне уже не вернуться сюда. Куда? Быть может, если я протиснусь туда, никакого «здесь» уже не останется. Прежде я уже проползал сквозь гадливость, и она исчезала, не причинив мне вреда, словно ее вовсе и не было. Мне представляются кое-какие разговоры. Хоть бы не пришлось и вправду их вести.

– Ну, давай выкладывай, – уговариваю я дочь. – Эхе-хе. Можешь мне сказать. Ты употребляешь наркотики? Занимаешься всякими непристойностями с мальчишками и девчонками? Я пойму!

– Если ты и правда понимаешь, – спокойно, ровным голосом с упреком говорит дочь, – так понял бы, что, если бы я хотела тебе рассказать, тебе и спрашивать бы не пришлось.