Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 68



Из какой же социальной среды вербовался бюрократический аппарат при Августе? В соответствии с существовавшими еще в республиканские времена традициями, восходящими к созданию аппарата при наместниках провинций, Август пополнял правительственный аппарат в значительной мере людьми, находящимися от него в той или иной форме личной зависимости: клиентами, отпущенниками, рабами.

Второй, и не менее важной основой нового режима мы считаем, конечно, армию. Римская армия в период гражданских войн после смерти Цезаря имела не меньшее политическое значение и использовалась в качестве политической организации не в меньшей степени, чем при Цезаре. Но когда устанавливается прочный мир и утверждается единодержавное положение Августа, то задачи, стоявшие перед ним по отношению к армии, само собой разумеется, существенно меняются. О «диктатуре легионов» теперь уже не может быть и речи. Армия как политическая сила и политическая опора нового режима, несомненно, остается, но она должна быть введена в определенные рамки, должна быть «обуздана», т. е. обязана прекратить существование в качестве самостоятельного политического фактора. Эту задачу Август выполнил, проведя, как считают некоторые исследователи, следующую реформу: заменив «чрезвычайные» армии республиканской эпохи постоянной армией мирного времени, но в масштабах времени военного. Кроме того, Август внес важное изменение в положение офицерского состава, поставив во взаимосвязь офицерскую и цивильную карьеры. Этим он сумел избежать двух опасностей: армии, насыщенной офицерами–профессионалами, и, наоборот, армии, в которой профессионалами являются лишь солдаты, но не их командный состав. Найденный Августом компромисс оказался чрезвычайно удачным, он стал краеугольным камнем всей его военной реформы. По мнению других исследователей, Августу удалось «расколоть единый фронт центурионов и солдат» тем, что он не стеснялся, вопреки обычаю, обещать, когда это было ему выгодно, сенатские должности центурионам. Он делал это от случая к случаю, но зато стал систематически разрешать лицам, принадлежавшим к всадническому сословию, занимать высшие офицерские должности без предварительной службы в армии. Таким образом, «корпус центурионов» начал постепенно дифференцироваться.

Следующей по значению опорой режима Августа мы считаем новые слои господствующего класса, точнее говоря — господствующий класс в его трансформированном виде. Что следует понимать под этой трансформацией, разъяснялось уже выше. Как и Цезарь — быть может, даже с большей последовательностью, — Август стремился направить представителей этого класса в «русло» сената. Сенат, как известно, в правление Августа играл выдающуюся роль, но взаимоотношения между сенатом и принцепсом были довольно сложными. Август, несомненно, чрезвычайно считался с сенатом, но вместе с тем стремился держать его деятельность под постоянным контролем, не говоря уже о том, что он принимал самое непосредственное участие в формировании состава сената.

Точными данными о составе сената при Августе мы, однако, не располагаем. Можно лишь с большой долей вероятия утверждать, что состав его пополнялся главным образом за счет муниципальной аристократии. Так, нам известно, что император Клавдий в своей речи по поводу предоставления jus honorum уроженцам галльских колоний говорил: «Дед мой божественный Август и Тиберий Август хотели, чтобы в этой курии был цвет колоний и муниципиев». Как справедливо указывает в этой связи Н. А. Машкин, в составе сената времен Августа встречаются лица, происходящие почти из всех областей Италии, причем многие из них были всадниками, достигшими сенаторского звания на военной службе. История взаимоотношений между принцепсом и сенатом — особый и далеко не простой вопрос, которого мы здесь не можем касаться во всех его деталях. Бесспорно лишь одно: несмотря на все сложности и нюансы этих взаимоотношений, сенаторское сословие, конечно, представляло собой одну из опор нового режима.

И, наконец, следует сказать хоть несколько слов о такой основе этого режима, как провинции. Разделение всех провинций на сенатские и императорские вовсе не случайно явилось одним из самых первых актов, связанных с установлением принципата. Тот факт, что в ведение императора отходили вновь завоеванные и пограничные провинции, свидетельствовал о тесной связи двух проблем в условиях нового режима: провинций и армии.

Что касается роли и значения провинций для «принципата» Августа, мы считаем, что при Августе провинции из придатка к городу Риму, из «поместий римского народа», как называл их еще Цицерон, начинают превращаться в части единого политического целого. Это сказывается прежде всего в том, что начинает меняться система управления провинциями, в частности, система взимания налогов. Произвол откупщиков существенно ограничивается. Рассмотрение дел о злоупотреблениях в провинциях переносится в сенат; кроме того, провинциалы — даже из сенатских провинций — получают право направлять своих представителей, выражающих претензии или жалобы, непосредственно к самому Августу.

Наряду с этим следует подчеркнуть определенную сдержанность, даже «скупость» Августа, когда речь идет о даровании прав римского гражданства. В этом смысле Цезарь действовал более смело и с большим размахом. Принудительной, насильственной романизации при Августе не существовало, а если и можно говорить о каком–то процессе слияния местных традиций, культуры, языка с римскими элементами, привносимыми колонистами, торговцами, ветеранами, ремесленниками и т. п., то следует иметь в виду именно постепенно развивающийся процесс.



Таковы, с нашей точки зрения, некоторые характерные черты режима Августа или формирующейся в период его правления новой государственной системы. Если вернуться к вопросу о сравнении этой системы с «режимом» Цезаря, то после всего вышесказанного нетрудно прийти к следующему выводу. «Режим» Цезаря не представлял еще собою определенной и к тому же сознательно продуманной системы, но сводился к сумме отдельных мероприятий, нужда в которых была, как правило, продиктована текущими событиями и запросами современной этим мероприятиям обстановки. Но именно потому некоторые из подобных мероприятий оказались преходящими, недолговечными, другие — имеющими более основательное, даже «историческое» значение, тем более что в любом случае названные мероприятия не были плодом прихоти или «свободного творчества» стоящей над классами (или «партиями») личности. И, наконец, те из «мероприятий» Цезаря, которые в силу своей наиболее тесной связи с политической обстановкой и интересами господствующего класса оказались более долговечными, те и вошли — конечно, в несколько трансформированном, усложненном, а иногда и в «сознательно обдуманном» виде — в качестве органических звеньев или составных элементов в новую, формирующуюся государственную систему, получившую затем название «принципата Августа».

Раздел II

1. Рим и эллинистическая культура.

Широко распространенное убеждение относительно тесного родства, даже единства греко–римского мира ни в чем не находит, пожалуй, столь яркого подтверждения, как в факте близости и взаимовлияния культур. Но что обычно имеется в виду, когда говорят о «взаимовлиянии»? Каков характер этого процесса? Обычно считается, что греческая (или, шире, эллинистическая) культура, как культура более «высокая», оплодотворила римскую, причем последняя тем самым уже признается и несамостоятельной, и эклектичной. Не менее часто — и, на наш взгляд, столь же неправомерно — проникновение эллинистических влияний в Рим изображается как «завоевание побежденной Грецией своего сурового завоевателя», завоевание мирное, «бескровное», не встретившее в римском обществе видимого противодействия. Так ли это на самом деле? Такой ли это был мирный и безболезненный процесс? Попытаемся, хотя бы в общих чертах, рассмотреть его ход и развитие. Об отдельных фактах, доказывающих проникновение греческой культуры в Рим, можно говорить применительно еще к так называемому «царскому периоду» и к периоду ранней республики. Если верить Ливию, то в середине V в. до н. э. в Афины была направлена из Рима специальная делегация, дабы «списать законы Солона и узнать учреждения, нравы и права других греческих государств. Но все же в те времена речь могла идти лишь о разрозненных и единичных примерах — о систематическом же и все возрастающем влиянии эллинистической культуры и идеологии можно говорить, имея в виду уже ту эпоху, когда римляне, после победы над Пирром, подчинили себе греческие города Южной Италии (так называемую «Великую Грецию»). В III в. до н. э., особенно во второй его половине, в высших слоях римского общества распространяется греческий язык, знание которого в скором времени становится как бы признаком «хорошего тона». Об этом свидетельствуют многочисленные примеры. Еще в начале III в. Квинт Огульний, глава посольства в Эпидавр, овладевает греческим языком. Во второй половине III в. ранние римские анналисты Фабий Пиктор и Цинций Алимент — о них еще будет речь впереди — пишут свои труды по–гречески. Во II в. большинство сенаторов владеет греческим языком. Луций Эмилий Павел был уже настоящим филэллином, в частности, он стремился дать своим детям греческое образование. Сципион Эмилиан и, видимо, все члены его кружка, этого своеобразного клуба римской «интеллигенции», бегло говорили по–гречески. Публий Красс изучал даже греческие диалекты. В I в., когда, например, Молон, глава родосского посольства, держал речь перед сенатом на своем родном языке, сенаторам не требовался переводчик. Цицерон, как известно, свободно владел греческим языком; не менее хорошо знали его Помпей, Цезарь, Марк Антоний, Октавиан Август. Вместе с языком в Рим проникает и эллинская образованность. Великих греческих писателей знали превосходно. Например, известно, что Сципион реагировал на известие о гибели Тиберия Гракха стихами Гомера. Уже упоминалось, что последней фразой Помпея, обращенной им за несколько минут до трагической гибели к жене и сыну, была цитата из Софокла. Среди молодых римлян из аристократических семей все больше распространяется обычай образовательных путешествий, главным образом в Афины или на Родос, с целью изучения философии, риторики, филологии, в общем всего того, что входило в римские представления о «высшем образовании». Возрастает число римлян, серьезно интересующихся философией и примыкающих к той или иной философской школе: таковы, скажем, Лукреций — последователь эпикуреизма, Катон Младший — приверженец не только в теории, но и на практике стоического учения, Нигидий Фигул — представитель нарождавшегося в то время неопифагорейства, и, наконец, Цицерон — эклектик, склонявшийся, однако, в наибольшей мере к академической школе. С другой стороны, в самом Риме непрерывно растет число греческих риторов и философов. Целый ряд «интеллигентных» профессий был как бы монополизирован греками. Причем следует отметить, что среди представителей этих профессий нередко попадались рабы. Это были, как правило, актеры, педагоги, грамматики, риторы, врачи. Слой рабской интеллигенции в Риме, особенно в последние годы существования республики, был многочислен, а вклад, внесенный ею в создание римской культуры, весьма ощутим. Таковы некоторые факты и примеры проникновения в Рим эллинских влияний. Однако было бы совершенно неправильно изображать эти влияния как «чисто греческие». Исторический период, который мы имеем в виду, был эпохой эллинизма, следовательно, «классическая» греческая культура претерпела серьезные внутренние изменения и была в значительной мере ориентализирована. Поэтому в Рим — сначала все же при посредстве греков, а затем, после утверждения римлян в Малой Азии, более прямым путем — начинают проникать культурные влияния Востока. Если греческий язык, знание греческой литературы и философии распространяются среди высших слоев римского общества, то некоторые восточные культы, а также идущие с Востока эсхатологические и сотериологические идеи получают распространение прежде всего среди широких слоев населения. Официальное признание сотериологических символов происходит во времена Суллы. Движение Митридата содействует широкому распространению в Малой Азии учений о близком наступлении золотого века, а разгром этого движения римлянами возрождает пессимистические настроения. Подобного рода идеи проникают в Рим, где они сливаются с этрусской эсхатологией, имеющей, возможно, также восточное происхождение. Эти идеи и настроения приобретают особенно актуальное звучание в годы крупных социальных потрясений (диктатура Суллы, гражданские войны до и после смерти Цезаря). Все это свидетельствует о том, что эсхатологические и мессианистические мотивы не исчерпывались религиозным содержанием, но включали в себя и некоторые социально–политические моменты. В античной культуре и идеологии имеется ряд явлений, которые оказываются как бы связующим звеном, промежуточной средой между «чистой античностью» и «чистым Востоком». Таковы орфизм, неопифагорейство, в более позднее время — неоплатонизм. Отражая в какой–то мере чаяния широких слоев населения, в особенности политически бесправных масс неграждан, наводнявших в те времена Рим (и бывших очень часто выходцами с того же Востока), подобные настроения и веяния на более «высоком уровне» выливались в такие исторические факты, как, например, деятельность уже упоминавшегося выше Нигидия Фигула, друга Цицерона, которого можно считать одним из наиболее ранних в Риме представителей неопифагорейства, с его вполне определенной восточной окраской. Не менее хорошо известно, как были сильны восточные мотивы в творчестве Вергилия. Не говоря уже о знаменитой четвертой эклоге, можно отметить наличие весьма значительных восточных элементов и в других произведениях Вергилия, а также у Горация и ряда других поэтов «золотого века». Из всего сказанного выше, из приведенных примеров и фактов, действительно, может сложиться впечатление о «мирном завоевании» римского общества чужеземными, эллинистическими влияниями. Пора, очевидно, обратить внимание на другую сторону этого же процесса — на реакцию самих римлян, римского общественного мнения. Если иметь в виду период ранней республики, то идейная среда, окружавшая римлянина в семье, роде, общине, была, несомненно, средой, противодействующей подобным влияниям. Само собой разумеется, что точное и детальное определение идейных ценностей столь отдаленной эпохи едва ли возможно. Быть может, только анализ некоторых рудиментов древней полисной морали способен дать приблизительное и, конечно, далеко не полное представление об этой идейной среде. Цицерон говорил: предки наши в мирное время всегда следовали традициям, а на войне — пользе. Это преклонение перед традицией, высказываемое обычно в форме безоговорочного признания и восхваления «нравов предков» (mos maiorum), определяло одну из наиболее характерных черт римской идеологии: консерватизм, враждебность ко всяким новшествам. Римляне требовали от каждого гражданина бесконечного числа добродетелей (virtutes), которые, кстати сказать, нередко выступают парами и невольно наталкивают на аналогию с римской религией и ее огромным количеством богов. Не будем в данном случае ни перечислять, ни определять эти virtutes; скажем лишь, что от римского гражданина требовалось отнюдь не то, чтобы он обладал той или иной доблестью (например, мужеством или достоинством, или стойкостью и т. п.), но обязательно «набором» всех добродетелей, и только их сумма, их совокупность и есть римская virtus в общем смысле слова — всеобъемлющее выражение должного и достойного поведения каждого гражданина в рамках римской гражданской общины. Иерархия нравственных обязанностей в древнем Риме известна, причем, пожалуй с большей определенностью, чем любые другие взаимоотношения. Краткое и точное определение этой иерархии дает нам создатель литературного жанра сатиры Гай Луцилий, когда он в своих стихах ставит на первое место деяния по отношению к отчизне, затем — по отношению к родным и только на последнем месте заботу о собственном благе. Несколько позже и в несколько иной форме, но по существу ту же самую мысль развивает Цицерон. Он говорит: много есть степеней общности людей, например общность языка или происхождения. Но самой тесной, самой близкой и дорогой оказывается та связь, которая возникает в силу принадлежности к одной и той же гражданской общине (civitas). Родина, и только она, вмещает в себя общие привязанности. И действительно, высшая ценность, которую знает римлянин, — это его родной город, его отечество (patria). Рим — вечная и бессмертная величина, которая безусловно переживет каждую отдельную личность. Потому интересы этой отдельной личности всегда отступают на второй план перед интересами общины в целом. С другой стороны, только община является единственной и высшей инстанцией для апробации virtus того или иного определенного гражданина, только община и может даровать своему сочлену честь, славу, отличие. Поэтому virtus не может существовать в отрыве от римской общественной жизни или быть независимой от приговора сограждан. Содержание древнейших (из дошедших до нас) надписей Луция Корнелия Сципиона (консула 259 г. до н. э.) прекрасно иллюстрирует это положение (перечисление virtutes и деяний во имя res publica, подкрепленное мнением членов общины). Пока были живы нормы и максимы древнеримской полисной морали, проникновение чужеземных влияний в Рим шло вовсе не легко и не безболезненно. Наоборот, мы имеем дело со сложным, противоречивым, а временами и мучительным процессом. Во всяком случае, это была не столько готовность к принятию эллинистической, а тем более восточной культуры, сколько борьба за ее освоение, вернее даже, преодоление. Достаточно вспомнить знаменитый процесс и постановление сената о вакханалиях (186 г.), по которому члены общин поклонников Вакха (культ, проникший в Рим с эллинистического Востока) подверглись суровым карам и преследованию. Не менее характерна деятельность Катона Старшего, политическая программа которого основывалась на борьбе против «новых гнусностей» (nova flagitia) и на восстановлении древних нравов. Избрание его цензором на 184 г. свидетельствует о том, что эта программа пользовалась поддержкой определенных и, видимо, достаточно широких слоев римского общества. Под nova flagitia подразумевался целый «набор» пороков (не менее многочисленный и разнообразный, чем в свое время перечень добродетелей), но на первом месте стояли, несомненно, такие, занесенные якобы с чужбины в Рим пороки, как корыстолюбие и алчность (avaritia), стремление к роскоши (luxuria), тщеславие (ambitus). Проникновение хотя бы только этих пороков в римское общество было, по мнению Катона, главной причиной упадка нравов, а следовательно, и могущества Рима. Кстати сказать, если бесчисленное множество добродетелей объединялось как бы общим и единым стержнем, а именно интересами, благом государства, то и все flagitia, против которых боролся Катон, могут быть сведены к лежащему в их основе единому стремлению — стремлению ублаготворить сугубо личные интересы, которые берут верх над интересами гражданскими, общественными. В этом противоречии уже сказываются первые (но достаточно убедительные) признаки расшатывания древних нравственных устоев. Таким образом, Катона можно считать родоначальником теории упадка нравов в ее явно выраженной политической интерпретации. Мы еще вернемся к этой теории. В ходе борьбы против тех иноземных влияний, которые в Риме по тем или иным причинам признавались вредными, иногда применялись даже меры административного характера. Например, в 161 г. из Рима выслали группу философов и риторов; в 155 г. тот же Катон предлагал удалить философов Диогена и Карнеада, входивших в состав афинского посольства, и даже в 90–х годах упоминалось о недоброжелательном отношении в Риме к риторам. Что касается более позднего времени, для которого мы уже констатировали широкое распространение эллинистических влияний, то и в этом случае приходится, на наш взгляд, говорить о «защитной реакции» римского общества. С нею нельзя было не считаться. Некоторые греческие философы, например Панетий, учитывая запросы и вкусы римского общества, шли на смягчение ригоризма старых школ. Цицерон, как известно, был вынужден доказывать свое право на занятия философией, да и то оправдывая их вынужденной (не по его вине!) политической бездеятельностью. Гораций в течение всей своей жизни боролся за признание поэзии серьезным занятием. С тех пор как в Греции возникла драма, актерами там были свободные и уважаемые люди, в Риме же это были рабы, которых бьют, если они плохо играют; считалось бесчестием и достаточным основанием для порицания цензоров, если свободнорожденный выступал на сцене. Даже такая профессия, как врачебная, долгое время (вплоть до I в. н. э.) была представлена иностранцами и едва ли считалась почетной. Все это свидетельствует о том, что на протяжении многих лет в римском обществе шла долгая и упорная борьба против иноземных влияний и «новшеств», причем она принимала самые различные формы: то это была борьба идеологическая (теория упадка нравов), то политические и административные меры (senatusconsultum о вакханалиях, высылка философов из Рима). Но как бы то ни было, факты говорят о «защитной реакции», возникавшей иногда в среде самого римского нобилитета (где эллинистические влияния имели, конечно, наибольший успех и распространение), а иногда и в более широких слоях населения. В чем заключался внутренний смысл этой «защитной реакции», этого сопротивления? Он может быть понят лишь в том случае, если мы признаем, что процесс проникновения эллинистических влияний в Рим — отнюдь не слепое, подражательное их принятие, не эпигонство, а, наоборот, процесс освоения, переработки, сплавления, взаимных уступок. Пока эллинистические влияния были только чужеземным продуктом, они наталкивались и не могли не наталкиваться на стойкое, иногда даже отчаянное сопротивление. Эллинистическая культура, собственно говоря, лишь тогда и оказалась принятой обществом, когда она, наконец, была преодолена как нечто чуждое, когда она вступила в плодотворный контакт с римскими самобытными силами. Но если это так, то тем самым полностью опровергается и должен быть снят тезис о несамостоятельности, эпигонстве и творческом бессилии римлян. Итогом всего этого длительного и отнюдь не мирного процесса — по существу процесса взаимопроникновения двух интенсивных сфер: староримской и эллинистической — следует считать образование «зрелой» римской культуры (эпоха кризиса и падения республики, первые десятилетия принципата). Было бы, на наш взгляд, небезынтересно, а быть может, и поучительно, проследить некоторые этапы указанного процесса на примере развития какой–нибудь отдельной области или участка римской культуры. Остановимся в данном случае на римской историографии. Конечно, речь может идти лишь о самом беглом обзоре, отмечающем некоторые основные тенденции. Римская историография, в отличие от греческой, развивалась из летописи. Согласно преданию, чуть ли не с середины V в. до н. э. в Риме существовали так называемые «таблицы понтификов». Верховный жрец (pontifex maximus) имел обычай выставлять у своего дома белую доску, на которую заносил для всеобщего сведения важнейшие события последних лет. Это были, как правило, сообщения о неурожае, эпидемиях, войнах, предзнаменованиях, посвящениях храмов и т. п. Какова была цель выставления подобных таблиц? Можно предположить, что они выставлялись — во всяком случае, первоначально — для удовлетворения вовсе не исторических, а чисто практических интересов. Записи в этих таблицах имели календарный характер. Вместе с тем известно, что одной из обязанностей понтификов была забота о правильности календаря. В тех условиях эта обязанность могла считаться довольно сложной: у римлян отсутствовал строго фиксированный календарь, и потому приходилось согласовывать солнечный год с лунным, следить за передвижными праздниками, определять «благоприятные» и «неблагоприятные» дни и т. п. Таким образом, вполне правдоподобным представляется предположение, что ведение таблиц прежде всего было связано с обязанностью понтификов регулировать календарь и наблюдать за ним. С другой стороны, есть основания считать таблицы понтификов как бы неким остовом древнейшей римской историографии. Погодное ведение таблиц давало возможность составлять список или перечень лиц, по имени которых в древнем Риме обозначался год. Такими лицами были высшие магистраты, т. е. консулы (эпонимные магистраты). Первые списки (консульские фасты) появились предположительно в конце IV в. до н. э. Примерно тогда же возникла и первая обработка таблиц, т. е. первая римская хроника. Характер таблиц и основанных на них хроник с течением времени постепенно менялся. Число рубрик в таблицах увеличивалось, помимо войн и стихийных бедствий в них появляются сведения о внутриполитических событиях, деятельности сената и народного собрания, об итогах выборов и т. д. Можно предположить, что в эту эпоху (III—II вв. до н. э.) в римском обществе проснулся исторический интерес, в частности интерес знатных родов и семей к их «славному прошлому». Во II в. до н. э. по распоряжению верховного понтифика Публия Муция Сцеволы была опубликована обработанная сводка всех погодных записей, начиная с основания Рима (в 80 книгах), под названием «Великая летопись» (A