Страница 46 из 53
Он смотрел на Хелен с игривым благодушием и симпатией, как старый добрый друг. Затем, повернувшись к Осмунду, он строгим голосом произнес:
— Я, сэр, так ничего и не уразумел, что вы тут говорили, кто там за кого или против кого, просто мне это непонятно. Я веду себя с вами по-честному. Я постарался ничего не скрывать. Я и вправду думаю, что мир гадок. Я уверен, что мы все, сиречь человечество, погрязли в пороках, что мы не имеем права жить и очень скоро прекратим свое существование, превратившись в воздух и воду, из которых мы состоим. По-моему, человек подл, жесток, коварен, слаб и труслив. Но почему это мое убеждение вас так раздражает — я никак не могу взять в толк. Уверяю вас, здесь ничего нет личного. Вы думаете иначе. Вы оптимист, хотя не производите такого впечатления. Что же, вас за это нельзя винить. Вы мне такой даже больше нравитесь. Пусть мы с вами будем разные, ладно? Так и договоримся.
Хелен рассказывает, что Осмунд слушал его с нарастающим негодованием и отвращением. Ей, как очевидице, было странно это наблюдать. В этом было что-то нездоровое. Именно тогда, как она считает, до нее стало доходить, что события того вечера надломили последние душевные силы Осмунда и он уже не мог владеть собой (точно так же доходило до меня, что творится с Хенчем, когда я сражался с ним на площади; возможно даже, у нас с ней это было одновременно). Годами он отстаивал, как крепость, свою душу, не давая темным силам безумия и отчаяния завладеть ею. Убийство Пенджли пробило брешь в этой обороне. Хотя, — кто знает? — может быть, как я уже и говорил, с безумием ему открылось новое сознание, неизмеримо более глубокое, и теперь он видел все так явственно и верно, как никогда до сего дня.
Судя по тому, как он смотрел на Пенджли-младшего, он ненавидел его еще яростней, чем его брата.
— Откуда вам знать, — спокойно сказал Осмунд, — что всю свою жизнь я боролся с убеждениями, сходными с вашими. Я знаю, что жизнь прекрасна, великолепна, хотя сам считаю, что мне она не удалась. Вы — один из тех, в ком я вижу своего врага. У меня их много. Это вы и вам подобные завели человечество в тупик, в котором оно пребывает. Вам нельзя давать свободу, и я обещаю, что не отпущу вас, потому что не желаю, чтобы вы губили людей своими гнусными идеями.
Осмунд обвел глазами комнату и вышел в переднюю. Вернувшись, он распахнул дверь в спальню.
— Вы не могли бы удалиться туда минут на двадцать? — любезно обратился он к Пенджли. — Учтите, что дверь из спальни в переднюю заперта. Я также запру за вами и эту дверь. Но только минут на двадцать. Будьте спокойны, это ничем вам не грозит. Просто мне хотелось бы поговорить с моей женой наедине.
— Конечно. Как вам будет угодно.
Пенджли скрылся в спальне, и Осмунд запер за ним дверь.
Затем, подойдя к Хелен, Осмунд привлек ее к себе и, склонившись к ней, поцеловал.
— Сядем на диван. Я хочу кое-что тебе сказать. — Он усадил Хелен на диван и, сев рядом с ней, крепко ее обнял. — Ты сама дала перчатки Дику? — спросил он ласково.
Она не могла понять, что он имеет в виду.
— Хорошо, если не ты, значит, он сам их подобрал. Это не имеет значения. — Осмунд взял ее за подбородок и приподнял ее лицо, чтобы видеть глаза. — Ты его любишь, правда? — спросил он.
— Да, — ответила она.
— И он любит тебя?
— Да.
— Давно вы полюбили друг друга?
Этого она не могла ему сказать.
— Значит, ты никогда меня не любила?
Она попыталась ему что-то объяснить. Любовь? А что это такое? Что означает это слово? Ей это неведомо.
Осмунд кивнул:
— Нет, ведомо. Ты никогда меня не любила, но была со мной все эти годы… пока я был в тюрьме… Это замечательно. Но иначе ты не могла, такова твоя натура. А теперь скажи мне, если можешь, — продолжал он с нежностью, — почему ты вышла за меня замуж, чувствуя, что не любишь меня?
Теперь, когда они остались одни в наступившей тишине после смятения и бури, пронесшейся над ними в этой квартире, она была глубоко взволнована ощущением уходящей близости и сознанием того, что они уже больше никогда не будут принадлежать друг другу.
Нередко так бывает, что материнское чувство, которое является существенным компонентом в любви женщины к мужчине, проявляется острее уже после того, как рвутся их отношения. Для нее наступает момент растерянности — как же так, только что она хлопотала вокруг него, лелеяла его, заботилась о нем… И эта печаль по былым приятным заботам еще некоторое время поддерживает в ней остатки чувства, тот самый благородный его компонент. Это то, что переживала Хелен в те минуты. Она никогда не любила Осмунда, но слишком много делала для него, и вот оказалось, что вскоре ей не придется ни заботиться о нем, ни оберегать его. Но как бы ни было ей горько, окидывая взглядом гостиную — роскошный секретер, серебряные канделябры и уродливые проплешины на стенах, — она невольно вспоминала, что там совсем недавно происходило; снова перед ее глазами возникало страшное зрелище: лежащий на диване в странной позе человек, его безжизненно свесившаяся нога касается пола.
Подчиняясь сильному внутреннему импульсу, казалось бы совершенно безотчетному, Хелен отодвинулась от Осмунда. Он сразу это заметил. Каким-то необыкновенным чутьем он угадывал все, что было у нее на душе.
— Сейчас ты ко мне снисходительна, потому что знаешь, что мы расстаемся, — сказал он. — И все же не можешь не думать о том, что случилось здесь сегодня вечером. Разве не так?
Она кивнула.
— Ты была ко мне снисходительна — я так бы определил чувство, которое ты ко мне всегда испытывала. Я это знаю. И всегда это знал. У нас есть еще несколько минут. Потом нам не придется больше разговаривать. Я…
— Джон, что ты задумал? — резко перебила его Хелен.
Она помнит, что ее охватила внезапная тревога; она всем существом ощутила опасность, грозившую Осмунду, мне, ей самой. Пламя свечей потрескивало у нее в ушах, пол под ногами качался. Она сжала его руку:
— Джон, что ты задумал?
— Ничего, ничего, — нетерпеливо отозвался он. — Разве то, что будет дальше, имеет значение? Я совершил непоправимый поступок. Для меня все равно нет будущего, ни в чем. Поэтому я и хочу объяснить тебе кое-что, чтобы ты потом не думала обо мне… чтобы, вспоминая меня, не судила строго.
То, что он сказал Хелен, было действительно чрезвычайно серьезно и важно для нее, и поэтому впоследствии она много раз возвращалась к этому разговору с Осмундом, стараясь, чтобы его слова не стерлись в ее памяти. Снова прошу учесть, что его речь я передаю со слов Хелен:
— Видишь ли, Хелен, я всегда был не в ладах с жизнью. Я никогда не воспринимал ее проявления таковыми, какие они есть. Я всегда — как бы это точнее выразить? — жил как в дурмане. (В дальнейшем он употребит это слово несколько раз.) Моим дурманом была красота. Как-то мы с моим престарелым отцом, гуляя между Пензансом и Мерезионом, засмотрелись на гору Святого Михаила, окрашенную бронзовыми лучами заката, вокруг которой плескалось пурпурно-изумрудное море. Если есть на свете такая красота, подумал я, то и все в этой жизни должно быть красиво. В моем восприятии мира реализм совмещался с романтизмом, а это несчастливое сочетание для любого человека. Но я ясно видел одно: жизнь — это борьба между теми, кто ее возвеличивает, и теми, кто ее тянет в грязь, между теми, кто за жизнь, и теми, кто против нее. Это не были пустые сантименты. Я был по-настоящему в этом убежден. Я мог сколько угодно дурачиться, когда мне хотелось, но чувство юмора у меня начисто отсутствовало — ты сама это знаешь. И вот передо мной лежал мир, в котором постоянно шла ожесточенная борьба между двумя этими силами. Я кинулся в ее гущу. Я сменил несколько религий. Как тебе известно, провел какое-то время в поселении для прокаженных в Кандии. Два года был моряком, потом рядовым в армии и так далее. Везде меня преследовала неудача. Почему? Я постоянно проявлял свой характер. Я не мог сдерживать свой гнев. Все шло не так, как надо. Воители против красоты жизни всегда оказывались более ловкими, а воители за красоту в ней, будь они неладны, такими самоуспокоенными и самодовольными, что меня от них тошнило. Иногда я впадал в неистовство. Становился сумасшедшим. Я так не считал, но нормальные люди назвали бы это именно так. Ткань жизни начинала расползаться, и сквозь прорехи меня еще манила несравненная красота, но она была для меня недоступна, она не шла мне в руки. От этого я впадал в еще большее негодование. Я заводил себе друзей и терял их. Обычная история. В конце концов они начинали бояться меня, бояться моего скверного характера, моих вспышек ярости и сцен, которые я устраивал. То же самое происходило с женщинами. На первых порах они невероятно увлекались мной, а потом начинали бояться. Все они были лучше меня, даже худшие из них, но им было неинтересно то, что занимало меня, — просто им это было не нужно. Но видит Бог, как я в них нуждался! Потом началась война. Я решил, что пробил час великих свершений! Но война закончилась, и злые силы оказались на коне. Они победили. Все лучшее, что было в жизни, было ниспровергнуто, осквернено. Вместо того чтобы всем миром взяться и воссоздать былое, все принялись разрушать даже то малое, что в нем еще уцелело. Сразу же явились насмешники, циники и бездельники. Я всюду натыкался на них. Они потешались надо мной, я впадал в ярость, и все снова повторялось. Думаю, что тогда я и в самом деле начал немножко чудить. Обыкновенные мелочи меня выводили из себя. Я все безумно преувеличивал, в моем воображении все вырастало до размера мировой катастрофы. Не знаю, что ты думала обо мне, но, что бы ты ни думала, знаю, что ты никогда не сомневалась в моей любви к тебе. И знаю, как часто я ранил твою душу и тебе казалось, что было бы лучше, если бы я ненавидел тебя.