Страница 11 из 56
— Это мой песик, — сказала она, лежа спиной к нему. — Я буду кормить его чем хочу.
И Генри знал, что лучше с ней не спорить, потому что насколько она была его половиной, настолько же она была самостоятельной. Пусть кормит глупую собаку. Может хоть жить там и спать за мусорными баками, какое ему дело. Во всяком случае, так он говорил себе. А она уже перекатилась к самому краю матраца, дальше, чем всегда, и Генри чувствовал расстояние, их разделявшее, и знал, что, если было б куда, она откатилась бы еще дальше. Так это началось. Он заснул, не рассказав о мистере Себастиане, или Хорейшо, или Тобайесе, или как там его звали в тот день, и этот секрет был его единственным утешением.
На другой день Генри вернулся в семьсот вторую комнату, и снова без Ханны, которая, едва проснувшись, убежала, прихватив кусок хлеба для собаки. Мистер Себастиан — на взгляд Генри ему подходило быть каким-нибудь мистером Себастианом, поэтому он так называл его про себя, — сидел в том же кресле, в том же костюме, улыбаясь той же улыбкой. Но вместо монеты у него была колода карт с синей рубашкой, которые перелетали из одной его руки в другую, словно обладали собственным крохотным разумом, обученным понимать, что хочет от них мистер Себастиан, легко скользили друг за дружкой в воздухе, в стройном порядке, связанные магнетической силой, но вольные, как дымок.
Генри замер, потеряв дар речи. Это было похоже на то, как если бы он только что встретил свою первую настоящую любовь.
— Могу показать, как это делается, — сказал мистер Себастиан. — Если хочешь.
Генри медленно кивнул. Он хотел.
Я родом из Оклахомы. Отец был нефтепромышленник. Когда я был мальчишкой, мы жили в замке — в замке, который торчал среди прерий, как безумный мираж. У меня есть фотография, где я стою перед ним, маленький мальчик в коротких штанишках. Коротких штанишках! Волосы причесаны мокрой расческой, до сих пор так причесываюсь. Когда мне было двенадцать, отец все потерял; он был игроком, к тому же невезучим, а это катастрофическое сочетание. Мы оставили замок, а моя мать оставила нас, и мы жили в доме без лифта в Нормане, городишке в Оклахоме. Когда мне было четырнадцать, он все вернул — неутомимый труженик, блестящий ум, у меня даже появилась новая мама, — а когда мне стукнуло шестнадцать, он опять лишился всего, таким же образом.
Я устал от такой жизни. Неопределенности. Никогда не знаешь, будешь ты завтра богат или беден, жить в замке или в комнатушке над мясной лавкой, с матерью или без матери. И я сбежал. Запрыгнул на поезд, идущий из Омахи, и через год, за который не случилось ничего особо интересного, оказался здесь, разбирал да устанавливал шатер, пока мой предшественник не потерял голос, а потом и жизнь в пожаре сорок девятого года, и меня сунули на его место, стараться ради уродов. Я их люблю, конечно, и они меня любят. Все-таки они звезды. Как ни забавно. Таланты. Я слишком нормальный, чтобы быть здесь важной фигурой. Все, что я умею, это чесать языком. Что я, однако, понял, так это насколько мы с Генри похожи: кабы не мой папаша, меня бы вообще здесь не было.
За год, что они прожили в том отеле, Генри заметил, как огрубели отцовские руки. В порезах, синяках, мозолях, они выглядели больше как инструменты, которыми он работал. В прежнем доме отец, бывало, брал руку сына, когда он засыпал, убирал волосы со лба. Но теперь Генри больше не хотел, чтобы отец прикасался к нему, потому что его прикосновение больше не успокаивало: отец будто гладил его наждачной бумагой.
Но кроме этого, руки отца говорили об их тяжелой жизни. За обедом Генри уголком глаза наблюдал, как отец хватал вилку и нож: словно хотел раздавить их. Потом остервенело набрасывался на еду. Генри старался не осуждать его, но это старание лишь усугубляло его предубеждение. Потому что не подобало вести себя за столом так, как вел отец. Весь день он напряженно работал, приходил голодным, еды же было негусто, да и времени рассиживаться тоже. Но, как однажды сказала мама Генри: «Только потому, что ты оказался в другой стране, вовсе не обязательно одеваться, как местные жители». Генри помнил ее наставления: как нужно держать вилку и нож, как правильно сидеть, выпрямившись на стуле, как просить передать тебе масло, и с тех пор следовал им. Деликатно резал пищу, накалывал на серебряные зубцы вилки и неторопливо отправлял в рот, тщательно жевал, всегда считая про себя: раз, два, три, четыре, пять. И так далее. Как говорила мама: по Флетчеру.[4]
Ханна колебалась между ним и отцом. Зная, что чувствует брат, она не хотела разочаровывать его, но, с другой стороны, видела, что манеры Генри заставляют отца стыдиться себя, потому что внутри он понимал, насколько изменился. И она что есть силы пилила жесткий заветревшийся бифштекс, который присылали им с кухни отеля, но, когда замечала, что Генри наблюдает за ней, быстро вновь превращалась в воспитанную девочку, и так, стараясь порадовать каждого, не радовала никого. Она была мала, разрывалась между прежней и новой жизнью, между двумя близкими и любимыми людьми. Генри понимал это. И прощал ей. Она могла есть как ей нравилось.
Сегодня среди присланных с кухни остатков были овощной салат, четыре подсохшие горбушки хлеба и рыба под сливочным соусом в старинных оловянных тарелках, которой приготовили слишком много.
— Очень вкусно! — сказал отец с полным ртом.
Генри и Ханна согласно кивнули, потом Ханна вздохнула:
— Я наелась.
Она едва притронулась к еде. Генри пристально посмотрел на нее:
— Этого не может быть.
— Нет. Я наелась.
Отец улыбнулся и погладил Ханну по макушке. Она отклонила голову.
— Она же еще маленькая, Генри. Погляди на нее: ветер подует посильнее и унесет ее! Съест пару кусочков, уже и сыта. Можем разделить с тобой, что осталось. — И отец потянулся к ее тарелке.
— Нет! — воскликнула она. — Я хочу оставить на потом. Съем попозже. Просто сейчас больше не хочу.
— Когда? — спросил Генри.
— Позже.
— Я отсюда слышу, как у тебя в животе урчит, — сказал Генри; она умоляюще посмотрела на него. — Как собака урчит.
Она вышла из-за стола с тарелкой в руке, оглянулась: смотрит ли Генри на нее. Он смотрел. Тем не менее она унесла тарелку.
— Что происходит? — спросил отец.
Генри было подумал сказать правду — что Ханна относит свою еду бездомному псу, которого нашла в проходе за отелем, — но не смог выдать ее. Пока.
— Я просто беспокоюсь, что она мало ест, — сказал он. — Она может заболеть или еще что-нибудь.
Отец улыбнулся и взглянул на сына. Его серые глаза сияли любовью.
— Ты хороший брат. И хороший сын. Меня заботит, что это ты неважно питаешься. Ты растешь так быстро! Очень скоро меня перерастешь. Очень скоро…
Отец остановился на полуслове и пригляделся внимательней.
— Генри, что это?
Оглядывая своего растущего сына, он заметил что-то, торчащее из его кармана, и его глаза погасли.
— Это сигареты?
— Нет. Конечно нет, — успокоил его Генри.
— У нас нет денег на сигареты. Я бросил курить, когда наше положение изменилось, и не потому, что хотел бросить, а потому, что был вынужден. И ты ведь не собираешься…
— Это не сигареты, папа. Это карты.
— Карты?
Генри нехотя вынул из кармана колоду и положил на стол перед отцом. Хотя перед обедом он добрых полчаса провел, любуясь ими, он и сейчас думал, что никогда не видел ничего более восхитительного. Все восхищало в них: ярко-красная картонная пачка, надпись «Велосипед» — такая простая и такая красивая — на верхней крышке и рисунок на обороте, изображавший купидона верхом на велосипеде. Как забавно! Купидон на велике? Что это означает? Генри не имел представления, но это было не важно. Он был в восторге. В меру жесткая пачка содержала в себе столь многое. Пятьдесят две карты. Он уже начинал верить, хотя еще и не знал этого, что в них больше жизни, чем в реальности. Больше возможности. Магии.
4
Хорас Флетчер (1849–1919) — американский диетолог.