Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 66



Джемма почувствовала боль. Она не знала, что ответить, потому что понимала: рано или поздно сын узнает правду, и, зная, что лгать нельзя, не могла раскрыть ту глубинную правду, которую всего несколько мгновений назад скрыла под правдой поверхностной, ничего не значащей, ловко рассчитанной, чтобы избежать стыда, как не могла отделаться еще одной мелкой правдой, объяснив, например, что Биче — это имя жены друга отца, великого поэта Кавальканти, понимая, что такая увертка не только приблизит ее к неприкрытой лжи, но и создаст для ее сына еще одну, дополнительную тайну, основанную на неверном толковании ее слов.

— Думаю, об этом тебе лучше спросить не меня, а твоего отца, — сказала она.

Мальчик не стал спрашивать отца, потому что боялся его, и потом, став мужчиной, он тоже не спрашивал отца, потому что боялся его. Не более чем через десять лет после того памятного дня он получил молчаливый ответ. Было ему тогда двадцать восемь.

Однажды утром старший сын и младший сын, сам давно знавший о загадке стихов и имен, наткнулись среди прочего мусора на столе отца на обрывок пергамента. Обрывок был испещрен некими астрономическими значками и пометками, явно сделанными знакомой им рукой. Но привлекли их внимание не наспех и небрежно нацарапанные строчки, а то, что располагались они нимбом вокруг четырех тщательно выписанных слов: «О, Биче, моя Беатриче». Вечером братья посмотрели на отца, потом переглянулись, и старший резко фыркнул и медленно, едва заметно покачал головой, выражая усталое презрение, что не укрылось ни от кого.

Он не сказал об этом матери, и она никогда не слышала ни от него, ни от других детей имени Беатриче или Биче.

Ее любовь всегда была с ними. Именно старший сын удивил ее однажды, подарив прекрасную розу, что делан и потом по тому или другому случаю, и остальные дети стали делать то же самое. Временами, в те дни, когда роза появлялась вслед за мыслями о ноже и запястье, Джемма плакала, благодарная тому, что спасло ее; временами она плакала, сама не зная отчего, но даже тогда, когда слезы изливались из источника мира меланхолии, в сердце этого мира была роза.

С любовью наблюдая за тем, как дети растут, она замечала, что каждый словно приобретает ту или иную черту своего отца, того, кого они воспринимали как чужого. Он был разнолик, и каждому из ее детей доставался особенный лик: поэта, мирянина, человека не от мира сего, чья душа посещала места непонятные. И по мере того как один обращался к стихам, другой к законам, ее хрупкая и болезненная дочь все чаще и чаще уходила в себя, в последнее убежище огражденного стенами монастыря.

С любовью наблюдая за тем, как дети растут, Джемма радовалась, что они, приобретая черты отца, берут и частичку того, что когда-то было ею. Да, они были детьми розы. Все и каждый.

С любовью наблюдая за тем, как дети растут, она видела также, как сама стареет и высыхает. Боже, как же быстро пролетели пятьдесят лет: бабочка в весеннем саду детской магии; вот она вспорхнула и с замиранием сердца отдалась свежему ветру, перенесшему ее в пустыню, где нож, перерезавший стебель розы, занесен над запястьем, где то, чего не дал ей муж, дали дети, вышедшие из ее лона, где выросшие дети ушли от нее и где не осталось ничего, кроме дыхания, биения сердца и темного шепота, того, что было когда-то звонкой и радостной песней.

Пришла ночь, и она не зажгла свет, а осталась сидеть, молчаливая и неподвижная, слившаяся с тенями.

Деньги идут волнами, волнами евро, волнами фунтов стерлингов, волнами долларов — волны, волны, волны.

Мефистофель теперь воспринимает меня как первоочередного клиента и друга.

— Известно ли вам, — спрашивает он, — что порнография дает более шестидесяти процентов прибылей от торговли по Интернету?

— Нет, — говорю я.

— Известно ли вам, что более девяноста процентов бесчисленных порнографических предприятий, работающих в Интернете, контролируются — разумеется, скрытно — двумя крупнейшими медиа-конгломератами, специализирующимися на развлечениях?

— Нет, — говорю я.

— Известно ли вам, что конгломераты готовятся развивать интерактивную порнографию в режиме реального времени? Как говорится, удовлетворение гарантировано — виртуальная проституция по вызову.

— Нет.

— Известно ли вам, что в результате такого развития дел прибыль в этом секторе увеличится в десять раз и больше?

— Нет.

— Известно ли вам, что «Силикон графикс», продающая сейчас свой товар по значительно заниженной цене, является единственной компанией, способной обеспечить технологию, необходимую для такого развития?



— Нет.

— Что ж, я просто подумал, что вам стоит знать, потому что я собираюсь купить утром десять миллионов акций и это приведет к подъему цен. Так что, если вам интересно, сейчас самое время.

— Купите десять миллионов и для меня.

— Хорошо.

— Ну а что с этими двумя конгломератами?

У меня больше нет нужды или причин заниматься спекуляциями или инвестициями. Блэкджек уже потерял прежнюю привлекательность. Единственный способ пощекотать нервы — сыграть по-крупному. Миллион акций здесь, десять миллионов там.

Продано ровно сто тринадцать страниц. Я не спешу продавать остальное. Некоторые не продам никогда: первую страницу «Ада», последнюю страницу «Рая», последнюю пергаментную страницу, предшествующую бумажным, на которой я разобрал нанесенные другой рукой слова, не дошедшие до мира.

«La via sola al paradiso incommincia nel inferno».

Единственный путь в Рай начинается в Аду.

Волны денег: волны, волны и деньги.

Но вот другая рука, та, другая рука. Чем больше я смотрю на эти бумажные страницы — оригинальный набросок последней песни «Рая», но написанный иным почерком, — тем больше недоумеваю и тем больше недоумение сводит меня с ума.

Наступает ночь. Я ощущаю смерть как дыхание, исходящее из ноздрей притаившегося в темноте, где-то рядом, зверя.

Дыхание и проклятие души. То, что было дыханием для грехов, стало удушьем разума для нас.

Там, где я, полночь, где Мефистофель, утро.

— Возьмите мне еще десять миллионов акций, — говорю я.

Я спускаюсь к морю, к лунному свету, к теням, затаившимся в тенях большого старого прекрасного дерева.

Я закрываю глаза, ухожу в тени внутри меня. Вижу лицо дочери: ангел, от которого я отвернулся, ангел, которого я бросил. Смерть развела нас и покарала меня. Любовь, расцветшая между нами, была погашена, похищена, и все, что было бы сказано, что могло бы стать радостью для нас обоих, навеки затерялось в молчании.

Я открываю глаза и вижу другие тени. Теперь я знаю. Та рука. Та, другая рука на бумажных страницах. Теперь я знаю.

Сумерки, окрасившие кружащуюся пыль темно-розовым, растворились в ночи, когда он приблизился к чувственно-дрожащему, то слабеющему, то нарастающему протяжному крику, который мог быть и плачем, и жалобной молитвой, и погребальной песней и который манил его. По мере того как звук становился громче и отчетливее, поэт начал различать в нем не один голос, а переплетение голосов, в свою очередь переплетавшихся с высокими, плачущими тонами неких духовых инструментов, задающих пульс всех девяти небес, то ускоряющийся, то замедляющийся, сливающийся с ритмичными хлопками по туго натянутой коже, громыхающий, отдающийся гулким эхом с пронизывающими его позвякиваниями погремушек.

Звук напомнил ему искусную каллиграфию письма, одновременно изящную и могучую, чья выразительность формы захватывала, хотя смысл оставался за пределами понимания. Но в звуке есть сила общения, говорящая собственным голосом и не зависящая от слов песни, коими благословлена музыка. Так что тогда как кружащиеся и переплетающиеся голоса расчерчивали воздух колдовской каллиграфией, многоритмовый бой барабанов и систра вместе с плачущими вскриками и стонами духовых обращались к нему напрямую, в обход разума и, грохоча и завывая внутри его, требовательно убыстряли пульсы его собственного тела, пока поэт сам не стал этим звуком, а звук не стал им.