Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 97



Толик же был по крайней мере надежен. Предполагалось, что летом, когда квартира Ларисы освободится, она его пригласит. Сам он, взрослый здоровенный мужик, до сих пор жил с матерью. Привести туда женщину, даже будущую жену, было нельзя.

— Мама не примет этого, — с досадой говорил он. — Пойми, она другой человек, из другого времени. Ей невозможно ничего объяснить.

— А ты пробовал? — с сомнением спрашивала Лариса.

— Много раз.

— Ну и что?

Толик лишь безнадежно махал рукой.

Теперь он тоже позванивал, к счастью, не на работу, а только домой, и пока ещё не слишком настойчиво, но все-таки очевидно интересовался, куда это она вдруг запропастилась, когда лето наконец наступило, где она пребывает целыми днями, если Кухтик уже две недели, как в лагере, и почему так упорно откладывается то, чего ждали с зимы, и что лично ему казалось давно решенным.

— Мы же с тобой договаривались? — неизменно напоминал он в начале или в конце разговора. — Или мы с тобой все-таки не договаривались? Если мы с тобой не договаривались, так и скажи…

Тон его становился все более нервным.

А Ларисе почему-то припоминались промокшие ноги, стиснутые креплениями, боль в лодыжках, отсыревшие варежки с въевшимися в шерсть ледяными кожурками, утомительная снежность полей, где человеческие фигуры выглядели излишними, холод неба, бледные солнечные сполохи, искрящиеся на склонах, и посвистывающий, как паровоз, мужчина, вспарывающий целину острыми концами лыж. Казалось, что он так и уйдет, не оглядываясь, за горизонт. Толик утомлял её своей неиссякаемой жизнерадостностью. Ларисе, если честно, было с ним скучновато. В этом смысле Георг занимал гораздо более выгодные позиции: ничего от неё не требовал и не считал, что ему здесь что-то обещано. Лариса даже на первых порах пугалась, что вот он возьмет, например, и никогда больше не позвонит. Ни его адреса, ни телефона она не знала. Если исчезнет, значит, уже — никаких вариантов. И потому она буквально подскакивала теперь каждый раз, когда старенький аппарат в их отделе испускал загробные хрипы. У неё при каждом таком звонке холодело в груди.

Серафима однажды сказала с внезапной досадой:

— У тебя голос меняется, когда ты с ним разговариваешь. Ларка, смотри…

— А что смотреть?

— Кинет.

Она сморщила пористый крупный нос.

— Ну и пусть кинет, — Лариса с демонстративной беспечностью пожала плечами. — Начихать. Да ладно, Фима, не переживай. В конце концов, что я такого теряю?



И видя, как Серафима уткнулась сиреневыми своими лохмами в клавиатуру, торопливо добавила, почему-то чувствуя себя виноватой:

— Ну я пока ещё сама ничего не знаю. Ну что ты, Фима? Там видно будет…

Беспечность её, конечно, была наигранной. Просто ей не доводилось раньше общаться с такими людьми, как Георг. Складывалось впечатление, что он знает — все. Зашла как-то речь об истории Франции: битва при Кресси состоялась, оказывается, в 1346 году, битва при Азенкуре, когда французы были разбиты, в октябре 1415-го, в 1431 Жанну д'Арк сожгли в Руане по обвинению в колдовстве, реабилитирована процессом 1456 года, в начале двадцатого века причислена к лику святых. Церкви герои не требуются, церкви нужны только мученики. Для Франции, кстати говоря, это вообще характерно. Еще Меровинги (была такая династия) соединили беспечность галлов и ярость германских племен. Экзальтированность, которая при этом возникла, обрела форму государственного романтизма. Отсюда — безудержная экспансия наполеоновских завоеваний. Но отсюда же и странный талант схватить суть явления. Понимать мир не разумом, а прежде всего — пылкостью сердца. Когда в восьмидесятых годах прошлого века взорвался в Индонезийском архипелаге вулкан Кракатау, колоссальные выбросы пепла изменили состояние атмосферы. Закаты были тогда необычного насыщенно-яркого цвета, и увидели это, разумеется, практически все, но художественно выразили только французские импрессионисты, положив тем самым начало новому направлению в живописи. Не случайно их в тогдашнем мире считали уродами. Все по-настоящему новое выглядит в момент зарождения как уродство. Христианство первоначально возникло из искажений иудаизма; первые невзрачные млекопитающие казались уродами среди могучих рептилий. Где однако теперь древнее Еврейское царство, блиставшее славой, и куда делись хищные, покрытые костной броней динозавры?

Дело здесь было вовсе не в количестве знаний. Толик тоже любил блеснуть какими-нибудь парадоксальными сведениями. Поразить Ларисино воображение, скажем, тем, что известной Куликовской битвы, оказывается, не было. Слышал, видимо, отголосок какой-нибудь газетной сенсации. Ну и что? Изолированный факт, вне смысла истории. Георг же, когда Лариса что-то такое пискнула, желая, не без тщеславия, тоже блеснуть парадоксом, очень вежливо объяснил, что почти все великие битвы с военной точки зрения абсолютно бессмысленны. Монгольское иго после сражения на поле Куликовом держалось ещё ровно сто лет. А возьмите Бородино, в чем смысл этого кровавого столкновения? Стратегическая идея, которую осуществлял Барклай де Толли, заключалась в том, чтобы до предела растянуть коммуникации наполеоновских войск, перерезать их, то есть, конечно, коммуникации, а не войска, и в итоге дезорганизовать снабжение шестисоттысячной армии. Собственно, это и было осуществлено Кутузовым несколько позже. Блокированный в Москве и лишенный резервов Наполеон был вынужден отступить. Однако если бы не Бородинская битва, где кстати русская армия потеряла сорок четыре тысячи человек, бегство французов из Москвы последовало бы гораздо раньше. Бородино — это просто стратегическая ошибка. Другое дело, что любому народу для осознания самого себя необходимы колоссальные жертвы. Причем, не обязательно, чтоб это были победы, допустимы и поражения. Косово, за которое сейчас бьются сербы с албанцами, символ как раз такого грандиозного катаклизма. Здесь главное, чтобы жертв было много. Тогда они, как волшебный огонь, озаряют историю. Создается национальный образ, который превращает обывателей в граждан. Из хаоса личностей возникает единое государство. Так было всегда. Чем больше жертв, тем мощнее идеологическое воздействие.

— Как это жестоко, — несколько оторопев, сказала Лариса.

— Зато «и будет помнить вся Россия про день Бородина». Вы этот отрывок в школе заучивали? — Георг осторожно, точно боясь повредить, снимал обертку с твердого шоколада. Дело происходило в каком-то маленьком, но дорогом ресторанчике. — Жизнь — это единственное, что обладает реальной ценностью. Все остальное: деньги, карьера, признание, положение в обществе, историческая справедливость, величие государства — только внешность того, за что было заплачено. Это закон мироздания: хочешь что-то иметь — плати жизнью.

— Своей? — спросила Лариса, не притрагиваясь к шоколаду.

— Если по-другому не получается, тогда — своей.

Он разломил плитку на две неравные части, вытер пальцы салфеткой, поправил шапку волос, охватывающую голову с двух сторон. Взгляд светлых, немного холодных глаз завораживал. Лариса передергивала плечами. И вместе с тем это был холод высоких мыслей, разреженная атмосфера вершин, куда она прежде не поднималась. Крохотный случай давал возможность воспарить к обобщению, а с высот обобщения, будто с небес, видны были некие закономерности. Мир представал в блистающем смысловом объеме. Куда там Толику с его сенсациями, почерпнутыми из газет.

Кстати, и занятия у Георга были под стать его рассуждениям. Еще в начале июня, когда они сидели в первом своем кафе, откуда потом и образовалась та орхидея, Лариса, расслабленная обстановкой и вместе с тем сильно заинтригованная, как бы ненароком спросила:

— А чем ты, собственно, занимаешься?

К тому времени они уже были «на ты».

— Живу, — весело и без запинки ответил Георг. — Это самое интересное, что пока можно придумать.

— Нет, я имею в виду — где ты работаешь? Чтобы жить, как мне кажется, надо прежде всего на это «жить» зарабатывать…