Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 120

Он явно задумался.

— А тогда я его сам кокну, — сказал Ценципер и откудато из кармана вытащил громадный, по-видимому, очень тяжелый маузер, какие я видел только в фильмах о Славном прошлом. Спорим, что положу с первого выстрела?..

Директор очнулся.

— Стрелять надо в мозжечок, — назидательно сообщил он. — Если в мозжечок, тогда человек меньше мучается…

Он, по-моему, хотел добавить что-то еще, но в этот момент в учительской раздался какой-то катастрофический грохот и немедленно вслед за ним — поросячий пронзительный крик Дуремара:

— Радость моя, Мальвиночка, умоляю!..

— Ну ты — козел безрогий!..

— Умоляю, Мальвиночка!..

Крик был такой, что, казалось, сейчас посыплются стекла из внутренних переплетов.

Что-то, во всяком случае, покатилось.

И тут нервы у Ценципера дрогнули, и маузер оглушительно выстрелил…

2. КЕФ И БОРКА. ИЗ ТЕМНОТЫ

Все было очень красиво: офицер взмахнул игрушечной саблей, оловянная узенькая полоска ее блеснула, раскатилась в морозном воздухе отчетливая команда:

— На пле-е-е-чо!..

Караул единообразно качнул ружьями — брякнуло металлом, иглы бледного солнца загорелись на отточенных лезвиях багинетов. Солнце было еще совсем зимнее, слабо-желтое, кажется, даже мохнатое от утреннего мороза, зыбкий диск его немного дымился в мартовской голубизне, прямо не верилось, что именно этот болезненный, почти прозрачный, туманный диск, будто ртутная капля испаряющийся на небосводе, в самом деле и есть то светило, которое, ежедневно всплывая над горизонтом, озаряет собою земные пространства: колоннады дворцов, островерхую позолоту шпилей, разногорбицу крыш, лепящихся одна на другую. Но все-таки это было оно: белой мутью сквозили выходящие к площади улицы, а на третьем, последнем этаже Дворца как будто лежал крепкий румянец.

Выделялись своей чернотой безгласые терпеливые кариатиды.

Кариатиды были особенно хороши.

Будто черная стража, опоясывали они все здание, и могучие закинутые назад руки их, как пушинку, поддерживали уплощенную крышу.

Ощущение, во всяком случае, было именно такое.

— Да, — сказал Борка.

Что в переводе на обычный язык означало: "Все в порядке. Мне нравится. Я доволен".

И Кеф, который чувствовал то же самое, в свою очередь тихо ответил:

— Да…

Очень трудно было выразить все это: мутную белесую светлость, заливающую собой весь город, легкое пощипывание мороза, который не обжигал лицо, а лишь заставлял кровь струиться быстрее, яркое распахнутое пространство, заполненное людьми и звуками — будто расстелили по солнцу и снегу пестрый цветной ковер.

Жизнь была изумительно хороша.

— Шаго-о-ом… марш!..

Рота двинулась, печатая шаг.

И немедленно из всех репродукторов, укрепленных на зданиях полукруглой площади, точно из десятка музыкальных шкатулок, надуваясь и лопаясь, потекла мелодия серебряных клавикордов.

Словно доносилась сюда из прошлого века.

— Равнение напра-а-а-во!..

Гвардейцы были в красных мундирах, стянутых перекрещенными ремнями, в лакированных, жестких, сияющих сапогах выше колен — причем в раструбах этих сапог горела синяя оторочка — в нахлобученных до ушей громадных бараньих шапках из черного меха, руки их в белых перчатках взлетали до уровня подбородка, а литые, наверное, подбитые пластинками стали, тяжелые каблуки, сотрясая окрестности, лупили в каменную мостовую.

— Ур-ра-а-а!..

Офицер, который шел впереди, вымахивал блистающей молнией сабли.

— Да здравствует наша непобедимая гвардия!..

— Ура-а-а!..

Радостный многоголосый крик поднялся над площадью.

Кричали, кажется, — все.

Кричали мужчины с красными разгоряченными лицами и с такими сиплыми голосами, будто они неделями не вылезали из прокуренных комнат, кричали женщины, тоже разгоряченные, полнотелые, в теплых чепчиках, прижимающие к себе раскормленных мордастых детей, кричали и сами дети, размахивая флажками, на которых по трафарету, несколько карикатурно был нанесен одухотворенный, как бы летящий вперед профиль Мэра, кричали даже немногочисленные старики — надувая лиловые щеки, сатанея, срываясь на астматический кашель.

— Ура-а-а!..

Кеф и Борка тоже кричали, забыв обо всем на свете. Впрочем, что было помнить: Мрак, который покрывал собою половину Вселенной, черную горячую воду, будто нефть разъедающую гранитные скалы, плоские ленивые волны, качающие на себе бревна обросшего топляка, кислый запах земли, заросли камыша и осоки, взгорбленные ощетиненные кустарником острова, словно кладбище мертвых ежей, раскинувшиеся в темной безжизненности, а над ними — протухшее небо, струящееся туманом; шорох лиственниц, стон одинокой цапли, и, как туша шипастого динозавра, вытягивающийся из-за островов, грозный, медленный скерринг, наполненный сарацинами.

Поднимаются весла, татуированные выжиганием, точно мокрая тряпка, распято на мачте холщевое грубое полотнище, разлетается над водой гортанная команда Геккона.

Помнить здесь было нечего.

И поэтому они помнить и не пытались, а лишь громко и беспорядочно кричали вместе со всеми. Звонкое мычание клавикордов будоражило и оглушало, полоскались в порывах ветра узкие городские штандарты. Им необычайно, сказочно повезло, потому что они протолкались практически к самому ограждению, отделяющему официальную часть площади от толпы, — загородки были довольно убогие, разнокалиберные и уже обтертые по верхнему краю многочисленными животами, но, по-видимому, очень прочно сцепленные между собой, треугольные их опоры вонзались в землю между камней, а за толстой металлической цепью, продернутой, наверное, для надежности, в коридоре пространства, которое запрещалось пересекать, заложив руки за спину, расставив ноги, будто истуканы, застыли нахмуренные милиционеры.

Форма у них по случаю праздника была парадная, и начищенные тупые ботинки блестели, как зеркало.

Милиционерам в такое утро приходилось несладко.

— Да, — опять сказал Борка.

Потому что приветственные возгласы уже умолкали, а когда они умолкли совсем и почетная караульная рота, развернувшаяся вдоль широких трибун, перестроилась в две шеренги, чтобы освободить место для громадной, наверное, трехтонной машины, словно танк, выползающей из дворцовых ворот, то оба они услышали, как совсем рядом с ними кто-то произнес с насмешливыми веселыми интонациями:

— Надо было купить букет цветов, Сэнсэй. Вот сейчас бы и преподнесли. Что может быть естественней патриотического порыва?.. А еще кто-то ответил — через мгновение, видимо, немного подумав: Хорошая мысль. Жаль только, что — слишком поздно… А первый сказал: Ничего не поздно, Сэнсэй. Пошлем Крокодила. Крокодил! Слетай-ка на проспект за цветами!.. А третий голос — тусклый, спотыкающийся, как пьяница, на согласных, протянул недовольно: А почему — опять я? Как бежать куда-то, так — обязательно я… А веселый голос сказал: А потому что ты — стоишь с краю. Ну-ка — за четыре секунды, одна нога — здесь, другая — там!.. А Крокодил неожиданно согласился: Ладно. Тогда деньги давай, у меня — ни копейки… А Сэнсэй, который, по-видимому, опять подумал, произнес, как будто сквозь плотно сжатые зубы: Прекратите. Достаточно. Поговорили и хватит… А веселый, не понимая, спросил удивленно: В чем дело, Сэнсэй?.. А нахмуренный, вероятно, Сэнсэй, ответил: Отлучаться кому-либо — запрещаю… А веселый сказал: Па-адумаешь — отлучаться!.. А Сэнсэй повторил: Все. Разговоры окончены…

Вновь заиграла музыка. Но теперь уже совершенно другая: громыхающий медью, торжественный Гимн Великого Города. Зазвенели фанфары, напирающая толпа как будто немного выправилась, серая, наверное, бронированная машина тут же, сворачивая, притормозила, и по ступенькам трибуны, сопровождаемый тушей Нашего Великого Покровителя, очень быстро поднялся высокий, немного сутулящийся человек, острый профиль которого виднелся на флагах и транспарантах.

— У… морда… — громко сказали в толпе.

Впрочем, относилось это, скорее всего не к Мэру. Относилось это, скорее всего, к Нашему Великому Покровителю, неуклюже, на четвереньках карабкающемуся в это время по лестнице.