Страница 35 из 120
А во втором таком просветлении она увидела Верку. Та сидела на табуретке рядом с кроватью, и бумажный пакетик черешни покоился у нее на коленях. Лежи, подруга, лежи, говорила Верка. Тебе сейчас первое дело — лежать. И, пожалуйста, не волнуйся, не о чем теперь волноваться. Она что-то такое рассказывала о работе: кто-то там у них кого-то загрыз, а кому-то, наоборот, удивительно посчастливилось — понимаешь, нашел редкий ход, теперь стрижет баксы. В общем, ладно, а насчет последующего не отчаивайся, никого не слушай, все дети выглядят именно так, подрастет немного — тогда и подумаем. Мой вон тоже родился — башка была, как ведро… От нее истекало пугающее сочувствие — снисходительность и, может быть, даже злорадство. Лида попросила опять: Скажи, чтобы его показали… И тогда Верка исчезла, смытая волнами сна.
И еще было странное ощущение в эти дни: будто кто-то ее зовет, захлебываясь от страха. Зов был ясный, особенно в ночной тишине палаты. Лида с необыкновенной отчетливостью воспринимала его, — и вдруг села, нащупав босыми ногами линолеум. Разумеется, у нее немедленно поплыла голова и по телу испариной распространилась неприятная слабость. Но идти было можно, и только когда она, цепляясь за косяк, поднялась, ее сильно качнуло, ударив плечом о стену. Впрочем, равновесие тут же восстановилось, и она, натянув халат, который пах дезинфекцией, осторожно просунулась в коридор, освещенный двумя настольными лампами в конце и в начале. Лампы были не сильные, а одна, за которой, по-видимому, дежурила медсестра, затенялась еще и круглым деревянным барьерчиком, и поэтому темнота мощным пологом провисала над коридором. Лида на секунду заколебалась, однако, зов у нее внутри звучал все ясней, и теперь ощущались в нем не только пугающее одиночество, но и дрожь, и свобода, и голод, и дикий восторг, и манящее чувство уверенности, что сейчас все наладится. И вдруг что-то тягучее, вкусное, обжигающее хлынуло ей в гортань и потом испарилось мгновенно, наполнив клокотанием силы. В этой силе была особая звериная радость. Лида вскрикнула, настолько ей стало не по себе, и, уже не противясь влечению зова, побежала к лестнице, ведущей на третий этаж.
К счастью, дежурной сестры за барьерчиком не было — лампа с яркой бесцельностью освещала раскрытый потрепанный том, в медицинском шкафчике у стены поблескивали какие-то склянки. Это было ей на руку, хватаясь за пластик перил, Лида без особых усилий одолела два гулких пролета. Шаги звучали отчетливо. Мельком, сквозь окно на площадке она увидела душную полуночную темноту — камень спящих домов, зловещий оскал подворотен. И над крышами — лик луны, как будто сотворенный из холода. Луна была просто жуткая. На мгновение ей снова почудилось, что мир отвратительно пуст: улицы, города, континенты — вон оставленный навсегда ржавеющий грузовик. Но это было лишь на одно мгновение. Она слышала зов, и когда выбежала на третий этаж, то опять очутилась в громаде больничного длинного коридора, упирающегося правым концом своим в застекленную дверь. Там, наверное, находилось родильное отделение. Точно так же горела настольная лампа в углу, и она точно так же освещала раскрытую толстую книгу. Словно вся обстановка была скопирована с предыдущей. Но в отличие от предыдущего здесь сидела дежурная медсестра, и крахмальный халат выделялся раскопом небольшого сугроба.
Медсестра, по-видимому, спала. Голова ее покоилась рядом с книгой, ломтик шапочки съехал, открыв пену рыжих волос, а всю шею охватывала жилистая серая шаль, вероятно, пушистая и наброшенная от холода.
Кажется, это была та сестра, что возилась днем с капельницей.
Коричневело родимое пятно на щеке.
Зов явно приблизился.
Лида тихо, на цыпочках двинулась, замирая, вперед, и вдруг шаль мягко шлепнулась на пол, обнажив на шее сестры малиновые разводы, а потом поднялась и обернулась крохотным уродливым существом, выковыливающим из-за барьера на тоненьких ножках.
Оно было сморщенное, покрытое ворсом шерстинок, вздутый лоб делал голову непропорционально большой, а карикатурные ручки, как проволоки, сновали по воздуху.
Существо как будто что-то ощупывало.
Оно сделало неуверенный осторожный шажок и качнулось под тяжестью котлообразного черепа.
Клацкнули коготки по линолеуму.
— Мама… — пискляво сказало оно. — Мама… мама… уа!..
Кожистые черные губы растянулись в улыбке. Что-то красное было размазано вокруг них.
— Мама… уа…
И тогда вдруг раздался нечеловеческий яркий крик, и Лида лишь через мгновение поняла, что это кричит, захлебываясь, она сама…
4. ЛЕТО. БАЛЬШТАДТ
Пол в подвале был каменный, вероятно, еще со средних веков, мощные неровные плиты вплотную прилегали друг к другу, выделялась между ними в щелях ороговевшая грязь, а тяжелый сводчатый потолок, будто в храме, поддерживали четыре низких колонны. Капители у них облупились и уже невозможно было понять, что за лепка там присутствовала изначально.
Вероятно, подвал и в самом деле использовался в качестве храма: стены были богато украшены железом и серебром, коптили желтые свечи, а вся дальняя часть представляла собой алтарь из кованой меди, причем в центре его висела чудовищная морда козла, и огромный котел перед ней распространял немыслимое зловоние.
Видимо, «черная месса» только что завершилась.
Хельц поморщился.
Ему не нравилась эта зловещая обстановка, этот запах отбросов и эти свечи из собачьего жира. Вечно одно и то же. Нищенский ритуал. Почему у слуг темноты такое бедное воображение? Мерзость, вонь — ничего другого придумать не могут. Больше всего ему не нравились люди, застывшие у котла: обязательные ермолки, рясы, пародирующие монашеское облачение, — пасти, вытаращенные глаза, страх и ужас перед только что ими содеянным.
Чувствовалось, что от страха они — без памяти.
Один из этих людей тут же пал на колени — пополз, целуя грязноватые плиты, а другой отпихнул его скребущие сапоги и, вихляя всем телом, начал совершать какие-то странные упражнения. Он шатался, будто нагрузившийся алкоголик, нагибался, лупил себя по башке пятерней, приседал и, безобразно выставив зад, энергично вилял им, как будто в дешевом стриптизе. Глаза у него закатывались, а сквозь сжатые зубы сочилась желтоватая пена.
Остальные же, образовав полукруг, покачивались вправо и влево.
Вероятно, таков был местный обряд.
— Хватит, — сказал Хельц, которому надоело. — Я все понял, достаточно, больше не требуется, — и добавил, взирая на замершего от неожиданности человека. — Вы должны не просто вызвать меня, вы должны собственноручно открыть мне двери…
Он небрежно указал на пентаграмму, которая его ограничивала. Человек, застывший в полуприседе, также посмотрел на нее, а затем, вдруг пав на живот, как лягушка, неловко раздвинул железные грани.
Его щеки полиловели.
— Ладно, — выходя из помертвевшего пятиугольника, сказал Хельц. — Значит, господин Диттер Пробб, муниципальный советник. Пятьдесят два года, женат, еврей в девятом колене…
Он нетерпеливо подергал рукой — что, мол, поднимайся.
Тут же из полукруга, замершего в молчании, выдвинулся еще один человек и, как хищник, оскалившись, уставился на господина советника.
Тот в растерянности отступил.
— Мессир… — пролепетал он. — Я не понимаю вас, мессир, такое страшное подозрение…
— Бросьте, — сказал Хельц. — Это не подозрение, это уверенность. Я ведь знаю всю вашу подлинную биографию, герр Пробб. Хотите скажу, чем вы занимались в шестидесятом году: Гармитц, первое назначение, школа для мальчиков? — Он сделал паузу. Господин муниципальный советник лишь часто моргал. — Ерунда, успокойтесь, это для меня не существенно. Это — добрые христиане не переносят проклятого народа — ненавидят его, как бы они ни открещивались. А по мне, наличие черной крови — достоинство. Стыдиться здесь нечего. Вон ваш заместитель по «Братству», господин Вольмар Цилка — в четвертом колене. И, по-видимому, ничего, совесть не мучает… — Он кивнул. Человек, который хищно оскаливался, тут же шагнул обратно. Плотный полукруг колыхнулся. Хельц снова поморщился. — Воняет тут у вас, господа…