Страница 117 из 120
Прозвучало далекое и гнусавое пение боевого рожка.
Прохрипела команда.
— Клаусик!.. — пропищала вдруг Мымра, вцепившаяся ему в рукав. — Клаусик, я боюсь!.. Пожалуйста, давай убежим отсюда!..
Вырвав руку, он сделал растерянный шаг вперед, и проспект как будто раздвинулся, превращаясь в знакомую освещенную площадь, а ряды насекомых, напротив приблизились и теперь оказались на расстоянии метров в сто пятьдесят, или, может быть, меньше.
Стояли они плотными, торжественными, как на параде, шеренгами, в основном, жуки-носороги, закованные в двойную и тройную броню, причем копья рогов у них были уже опущены для атаки, а перед самими шеренгами, полуприсев, очень быстро и нервно царапали мостовую нетерпеливые короеды.
Вот рожок прозвучал еще раз, и они медленно тронулись через площадь — видимо, сдерживаясь на первых порах и, чтобы взять в окружение, разделяясь на два отряда.
Панцири у них были коричневые, с продольными ребрами.
А из синих нагрудников высовывались боевые шипы.
И такие же боевые шипы торчали из мощных затылков.
Все это — колыхалось.
— М-да… — сказал Крокодил, дышащий буквально над ухом. — Опоздали… Боюсь, что теперь нам — кранты, ваше величество…
Он неопределенно хмыкнул.
Грузовиков уже не было. Клаус не понимал, как это могло получиться, но не было уже и проспекта. Они в самом деле находились на площади, и карнизы домов, украшенные гирляндами, выглядели, будто на празднике.
Он вдруг догадался, в чем дело.
И не столько, наверное, догадался, сколько увидел все это как бы со стороны: рыхлый абрис макета, сделанный, наверное, из картона, крохотную забавную площадь, которую озаряли фонарики, и — фигурки уродцев, трое людей и собака, непонятно застывшие перед надвигающейся на них волной насекомых.
Один из миров, быстро подумал он. Выдуманный. Не настоящий.
Шеренги жуков приближались.
— Пора, — сказал кто-то.
Может быть, Крокодил, а, может быть, и Капрал, стоящий по правую руку.
С ними обоими произошли разительные изменения: провалилась кожа на лицах, а одежда превратилась в истлевшие чуть живые лохмотья.
И, как пакля, лежали на черепах спрессованные плоские волосы.
— Прощайте, ваше величество…
Абракадабр гулко тявкнул.
Клаус вытащил меч, врученный ему Аделаидой. Меч был не волшебный, блистающий, а — выпиленный из фанеры. Ясно различалась клееность на сточенном лезвии, а весьма ненадежная ручка была обмотана изолентой.
Впрочем, он и не удивился. Потому что он ожидал чего-то подобного. И, подняв этот фанерный меч обеими руками над головой, словно веря, что он настоящий, зашагал навстречу хитиновой непобедимой армаде.
Все быстрее, быстрее, а затем — побежал.
Сердце у него громко стучало, воздух, как будто раскалившись от солнца, горел в груди, и, не сдерживаясь, он изо всех сил закричал:
— По-бе-да-а-а!..
И, наверное, сотрясенные криком, посыпались откуда-то сверху — будто снег, невесомые пыльные хлопья разорванной паутины…
19. КЛАУС. Я — МЫШИНЫЙ КОРОЛЬ
Меня как будто хватили по затылку чем-то тяжелым: потемнело в глазах и кровь жарким отчаянием бросилась в голову.
Я уронил кеды.
— Что ты врешь?.. Ее уже две недели нет в городе…
— Я — вру? — поднимая брови, раздельно спросил Косташ. — Я не вру. Запомни: не имею такой привычки…
— Но это — совершенно невероятно!..
— Почему?
— Да потому что ее отправили с майским транспортом. Если бы она осталась, то неужели бы она не дала о себе знать? Это — невероятно.
— А мы сейчас спросим, — пообещал Косташ. — Мы сейчас спросим, и ты убедишься… Женя! — позвал он мягким и вежливым голосом. — На минуточку. Расскажи господину де Мэю, кого ты там видел…
Он немного посторонился, нескладное туловище дона Педро втиснулось между ним и тщедушным Радикулитом, который в эту минуту стаскивал с себя клетчатую рубашку.
Толстые, в рыжих ресницах веки туповато помаргивали:
— А чего, ребята, чего?.. Ничего я такого особенного не знаю…
— Расскажи, кого ты вчера видел на проспекте Повешенных…
— Да — ребята…
— Расскажи, тебя человек просит…
Конопатое, в желтых веснушках лицо дона Педро мучительно искривилось, брови поползли к переносице, а обветренный, в трещинках рот съехал куда-то в сторону.
Он поскреб отвисающие, как у женщины, груди.
— Ну, чего, чего… Иду, это, значит, я по проспекту, останавливается такси, и вылазит — она с Дуремаром… В платье, значит, сумочка такая — из красной кожи… Привет, говорю, Ленка, она мне тоже говорит, привет… Дуремар, значит, берет ее под руку и они — заходят… Платье, говорю, значит, сумочка. Вообще так — прикид нормальный…
— А ты? — спросил Косташ.
— А что — я? Постоял, пошел дальше… — Дон Педро вдруг ухмыльнулся. — Мы с Радикулитом в тот день насвистались: ойей-ей!.. елки зеленые!.. Домой еле приполз. Ну, все, ребята? Ну, я — почапал…
Он перешагнул через выставленные ноги Радикулита, но, наверное, все-таки неловко зацепился за них, потому что сделал вперед два быстрых шага — ухватился за стену казенного узенького коридорчика.
На спине у него, как подпалины, коричневели родимые пятна.
Косташ смотрел на меня.
— Ну что, убедился? — спросил он, почему-то, наподобие дона Педро, туповато помаргивая. — Ладно. Не переживай, наплевать… — И вдруг тоскливо, как будто из самого сердца, вздохнул. — Не об этом сейчас надо думать…
Он, по-моему, хотел еще что-то добавить — редкий случай, когда Косташ заговорил, по всей вероятности, откровенно, но буквально в следующее мгновение дверь, ведущая в кабинет врача, с прибабахом открылась и оттуда вывалилась пятерка полуголых возбужденных ребят, а опухший санитар, высунувшийся вслед за ними, как ворона, откашлялся и скомандовал, тараща выпуклые глаза:
— Следующая пятерка!.. Заходите по алфавиту!..
Щеки у него лиловели от нездоровой отечности.
— Ну пока, — сказал Косташ, нагибаясь и трогая меня за плечо. — Не расстраивайся. Желаю тебе удачи…
— Тебе — того же… — механически ответил я.
— И — не переживай…
— А я и не переживаю…
Я был рад, что он, наконец, от меня отвязался. И еще я был рад, что вместе с ним в кабинет убрались Радикулит и дон Педро. Я совсем не хотел, чтобы они сейчас со мной разговаривали.
Этого мне было не надо.
Потому что я неожиданно понял, что мне теперь следует делать.
Значит, Дуремар.
И когда я понял, что мне следует делать, то отчаяние и беспомощность, овладевшие мной, как-то незаметно, вероятно, сами собой рассосались, и на смену им с удивительной легкостью, даже несколько напугавшей меня, появилось холодное и ясное равнодушие — отрешенность, позволяющая действовать и говорить с точностью бездушного механизма.
Что-то во мне сгорело.
Я теперь мог наблюдать за происходящим как бы со стороны.
И меня ничуть не задело, когда из-за дверей кабинета, вдруг раздался психический душераздирающий вопль: Сволочи!.. Я вас всех ненавижу!.. Морды военкоматские!.. — а затем сами двери шарахнулись, как от пушечного ядра, и оттуда, словно вышибленный ударом, вылетел головой вперед разлохмаченный Косташ и, наверное, ощутимо треснувшись о батарею у противоположной стены, ухватился за трубы обеими трясущимися руками:
— Гады!.. Фанера армейская!.. Мы с вами еще поквитаемся!..
Меня это действительно не касалось, и я даже без особого любопытства слушал, как появившийся вслед за Косташом ухмыляющийся довольный дон Педро, объяснял — помогая себе неуклюжей жестикуляцией:
— Ну, справка у него была… Значит, насчет болезни… А тут, главный который, говорит, что болезнь эту уже отменили… Ну, указ такой вышел, или еще — я не знаю… Ну, придется ему, значит, тоже теперь пыхтеть в казарме… Призывают, значит, и — никаких отсрочек… Ну а что?.. Он лучше других, что ли?..
Меня это не касалось.
И даже когда, не владеющий собой, бледный Косташ, сотрясаясь от ярости, обратил к нам ощеренное, будто у волка, лицо и затравленно выкрикнул сорванным голосом: Заткнись, дубина! Тебя здесь не спрашивают!.. — а дон Педро вместо того, чтобы, как полагалось, заткнуться, обернулся и с угрожающей интонацией произнес: