Страница 107 из 120
Барма даже застонал сквозь сжатые зубы.
— Что это? — сипло спросил Ценципер, в свою очередь отступая и держа на весу ладони.
Запах древесного тлена распространялся по комнате.
Тогда Барма, не говоря ни слова, схватился за железную лестницу, идущую от пола до потолка, и буквально, как кошка, в одно движение взлетел по шероховатым ступенькам.
Дыхание у него прерывалось.
Здание было одноэтажное — уплощенное, с ребристой, чуть скошенной крышей, скоробленной от дождей, по периметру ее протянулись остовы невысокого ограждения, а в том месте, где Барма вылез наружу, расположен был узкий стеклянный фонарь, и все окна его были сейчас распахнуты навстречу майскому ветру.
Находился он вровень с кирпичными крепостными стенами и поэтому собственно город отсюда практически не просматривался: цепляясь за выпирающую скобу, Барма видел лишь отдельные островерхие здания — шпили, трубы, мощные купола соборов, и над корпусом мэрии, который угадывался зубчатым лепным обрамлением — поднимающуюся в хрустальное небо прорву мутного дыма, как раз в этот момент искривившуюся куда-то в левую сторону.
Красные ленты огня подкармливали ее, и даже сюда долетали хриплые завывания пожарной сирены.
Вероятно, пожар бушевал — уже во всю силу.
— Что это? — опять поинтересовался Ценципер, также выбравшийся из люка и теперь озирающийся, как крестьянин на ярмарке.
Он сжимал в руках пузатую бутылку портвейна.
Где только достал.
— Горит, что ли?..
Тогда Барма нехотя повернулся и, по-прежнему держась за скобу, но не глядя, осторожно нащупал ногой ступеньку железной лестницы.
Лестница скрипнула.
— Это — Радиант, — сдавленным чужим голосом сказал он…
16. МАРОЧНИК. ИГРЫ НА ЧЕРДАКЕ
Ночью ему приснился сон.
Будто бы он стоит на громоздком дощатом помосте, вознесенном над площадью, грубоватый помост этот имеет форму квадрата, доски — свежеоструганные, пахнущие смолой, желтоватое теплое дерево как будто выдавливает из себя прозрачные слезы, прорисовываются сучки, и торчат кое-где заостренные опасные щепки, будет больно, если они вопьются колени, а посередине помоста, как чурбан, расположена тяжелая плаха, и в распил ее, открывающий годовые кольца, воткнут длинный блестящий топор с изогнутой рукояткой, причем лезвие топора надраено буквально до серебряной светлости, а сама рукоятка краснеет веселой праздничной охрой, и конец ее, видимо, чтобы не соскальзывали ладони, часто-часто надрублен чередой аккуратных насечек.
Вероятно, силуэт топора чрезвычайно эффектно смотрится на фоне золотистого неба. Во всяком случае, сотни или тысячи лиц (непонятно, потому что с помоста не сосчитать), как привязанные, обращены именно в эту точку. Они сливаются в безбрежное море, бушующее голосами, долетают оттуда — галдеж и натужные выкрики. Отдельных физиономий, конечно, не видно, и, однако, все это сборище, казалось бы, плещущее беспорядком, тем не менее сплочено и в значительной степени организовано. Сверху это особенно хорошо заметно, по крайней мере, несколько первых рядов стоят достаточно чинно, народ там, видимо, состоятельный, это, скорее всего, торговцы и городская администрация, женщин и детей среди них практически нет, а в искусственной пустоте, окружающей площадку помоста, выставив перед собой ружья с примкнутыми багинетами, без движения и тем самым придавая еще большую значимость происходящему, как витринные манекены, красуются гвардейцы дворцовой охраны — мундиры у них ярко-малиновые, синие широкие обшлага доходят почти до локтей, а над космами шапок, колеблемых солнечным ветром, чуть трепещут высокие перистые кивера, блистают пуговицы, блистают значки и кокарды — уши, щеки, носы кажутся сделанными из цветного воска, и из такого же воска кажутся сделанными фигуры людей, находящихся внутри оцепления — осторожных и выделяющихся среди других строгими черными сюртуками.
Это, вероятно, врач, адвокат и секретарь Особого судебного совещания.
Они о чем-то переговариваются.
Причем, секретарь возражает.
И вдруг, словно по невидимому сигналу, откуда-то из-за их озабоченных деловых фигур появляется человек в темно-красном, свисающем до пят балахоне и, наклоняя островерхий колпак с прорезями для глаз, видимо, опасаясь наступить на чтонибудь и споткнуться, очень медленно, как будто пробуя каждую перекладину, взбирается на помост, а, взобравшись, неторопливо поворачивается к народу и стоит — наверное, для того, чтобы его разглядели.
Балахон у него очень плотный, из грубой тяжелой ткани, тупорылые нагуталиненные носки сапог немного приподнимают его, а вокруг толстой шеи, будто у клоуна, расположен ужасный звездчатый воротник с бубенчиками, и железные шарики их при каждом движении немного позвякивают.
Человек кошмарно вздыхает — так, что поднимается объемистая, словно женская, грудь, и протяжно говорит с ценциперовскими знакомыми интонациями:
— Жарко что-то сегодня… Печет… Настоящее лето… Настроение, ядрить его в кочерыжку, совсем нерабочее… — А затем кладет руку в перчатке на длинное изогнутое топорище. — Ну вот, значит, приехали, Марочник. Теперь — не попляшешь…
И еще раз кошмарно вздыхает — раздвигая надутым горлом бубенчики:
— Давай, что ли…
Лезвие выскакивает из плахи…
Такой был сон.
Проснулся он поэтому несколько позже обычного и еще некоторое время лежал в темноте, слушая, как роняют секунды жестяные часы, опускающие вдоль стены тяжелую чугунную гирьку. Вставать ему не хотелось. Не хотелось двигаться и совершать обычные муторные процедуры. Глаза то и дело слипались. А между явью и сном проскакивали еще несвязанные обрывки видений. Что-то муторное и в крайней степени неприятное. Как будто галлюцинации.
— Я сегодня погибну, — сказал он вслух.
Думать об этом не следовало.
И к тому времени, когда с черного хода, как всегда, по-хозяйски брякнув замком, появился держащий в зубах незажженную трубочку Старый Томас, просунутый в свою неизменную безрукавку, то постель в мастерской уже была прибрана, свет и сверху и сбоку над набором колодок горел, аппетитно дымился по середине стола кофейник с утренним кофе, а сам Марочник — свежий, причесанный — хлопотал, расставляя на жестких салфетках пузатую фарфоровую посуду.
— Гутен морген, хозяин!..
— Гутен морген… — буркнул в ответ Старый Томас и, усевшись на стул, который скрипнул, как будто сейчас развалится, заскорузлым от копоти пальцем начал набивать в трубочку душистый табак, доставаемый из жестянки, поставленной перед ним фрау Мартой.
Он покашливал, грузно ворочался, словно не мог устроиться на сиденье, то и дело бросал на Марочника быстрые странные взгляды из-под мохнатых бровей, а когда фару Марта, захлопотавшись, сунулась было к нему со сливочником, украшенным желтыми пастушками, то он коротко крякнул и отвел ее мягкие руки ладонью:
— Не надо…
Чувствовалось, что отягощают заботы.
И действительно, сделав первый, довольно громкий глоток, а потом, словно идол, окутавшись прядями дыма, он откинулся, почти упрятав шкиперскую свою бородку в складках рубашки, и сказал — набычившись, с трудом проталкивая каждое слово:
— Плохо шить, майн готт, отшень плохо. Поряточный челофек толшен фсего бояться. Рапотать никто не хочет. Фсе хотят воефать. Гофорят, будет новый налог со следующего месяца. Ты по короду ездишь, ничеко такого не слышал?
— Ничего, — сказал Марочник, двигая чашку. — Вот нашли жука в районе Старого порта. Это — да. А про налоги никаких разговоров.
Он отхлебнул кофе.
— Шука? — повторил Старый Томас. — Тоше плохо. Сначит опять будет фторжений. Майн готт! Опять будут убивать и опять будут пожары. И мы путем сидеть в подфале и бояться за своя жизнь… Доннер веттер!..
Марочник с интересом спросил:
— А народное ополчение — те, кто остался — не будет защищать город?
Рука с трубкой взлетела, а потом негромко пристукнула по столешнице, что у Старого Томаса означало высшую степень разгневанности.