Страница 3 из 6
А потом они, все втроем, сидели за празднично накрытым столом на их кухне (просто удивительно, как преобразилась эта всегда неуютная кухня с приходом Елены Вадимовны!) и ели бутерброды, и пили шампанское, и даже Аньке налили немножко, и она охмелела – то ли от счастья, то ли и вправду от шампанского, – и говорила-говорила-говорила, и смеялась, и снова плакала, и просила у Елены Вадимовны разрешения называть ее мамой, и предлагала в обмен прыгнуть ради нее с пятого этажа или учиться на одни, исключительно только одни пятерки («честно-честно!»), а папа говорил: «Да ты пьяная, Анька! Лена, посмотри на нашу дочь – она же законченная пьяница!» – и смеялся, обнимая жену, и Елена Вадимовна тоже смеялась, обнимая Аню, а Анька хохотала и, раскинув руки, обнимала их обоих...
Елена сумела многое, очень многое изменить в их доселе холостяцкой жизни. Исчез протертый во многих местах ковер в гостиной перед телевизором, на котором они с отцом так беззаботно проводили свои лучшие часы. На его месте появился модерновый стеклянный столик с дубовыми ножками и пушистый палас с раскиданными по нему турецкими подушками с кисточками на углах. В прежде пустой кухне, где много лет ворчал холодильник и не было ни одной приличной посудины, поселились веселенькие кастрюльки с блестящими, как зеркало, боками и такие же сверкающие сковородки.
Изгнали из кухни и колченогие табуреты с выступающими посредине щепками и гвоздями, прописав на их место изящный «уголок» с мягкими сиденьями. Понятия «перекусить» или «перехватить», «заморить червячка» навсегда исчезли из их жизни, уступив место полноценным завтракам, обедам и ужинам.
Анины косички, прежде напоминающие метелочки, теперь походили на крепкие шелковые канатики, аккуратнейшим образом перевязанные атласными ленточками. Елена Вадимовна перебрала содержимое Анькиного шкафа и безжалостно выкинула в мусоропровод тесные юбки, протертые на локтях свитера и порванные колготки. Их место на полках заняли вкусно шуршащие пакеты с новыми вещами.
Сам Юрий Адамович, с непривычки чувствуя себя несколько скованно в новом костюме и рубашке с модным отложным воротничком, каждое утро чинно отправлялся на работу и каждый вечер в точно обозначенное время приходил обратно. Анька видела, как присмирел и немножко поскучнел ее отец, но ни она, ни он о возвращении к прошлому не мечтали. И не потому, что им так уж понравилась эта сытая и уютная жизнь. Просто они оба любили Елену Вадимовну и не променяли бы ее ни на одно свое прежнее воспоминание.
Портрет Прекрасной Незнакомки был, наконец, закончен. И, по настоянию Аньки, висел на самом видном месте в их гостиной: большой, заключенный в массивную раму портрет стройной женщины с высокой прической и внимательными карими глазами. Художник разгладил еле заметные морщинки на этом прекрасном лице, заложил в уголки губ загадочную, как будто неземную улыбку и нарядил Елену в старинное темно-вишневое бархатное платье с рукавами-буфами, длинным шлейфом и расшитым лифом, полускрытым под наброшенной на плечи соболиной ротондой. Ничего подобного в гардеробе Аниной матери никогда не было, так же как и не было у нее изображенной на портрете длинной нитки серого жемчуга. Но Анька никогда не сомневалась в том, что именно этот наряд как нельзя лучше соответствовал образу Елены Вадимовны...
Несколько лет они жили душа в душу. «Образцовая семья», – так говорила о Стояновых Анина классная руководительница. Кажется, они даже ни разу не ссорились друг с другом – во всяком случае, Анька не могла вспомнить ни одного мало-мальски серьезного конфликта между ней и матерью или между мамой и отцом.
До поры до времени...
Все началось сразу, вдруг – вот уж поистине, «в один несчастный день»! В этот день, двадцать третьего июня, Аньке исполнилось двенадцать лет.
Вечером ждали гостей, и Елена Вадимовна отправила Аньку в ближайший магазин, закупить хлеба и еще чего-то недостающего для праздничного стола. Размахивая хозяйственной сумкой, девочка пересекала двор и вот-вот должна была свернуть к ближайшему гастроному, когда из-за беседки, где любили собираться окрестные мальчишки, ее окликнули:
– Аня! Аня!.. Девочка, ведь ты – Аня?!
Она остановилась.
– Господи, большая какая... Аня, Аня! Ну иди же ко мне, дочка!
Вне себя от удивления, она обернулась.
Солнце светило вовсю, пересекая двор широкими лучами цвета растопленного масла. Тенистый островок образовывался как раз около беседки – там росло несколько старых тополей с пышными кронами. И в этой полускрытой в ажурной тени беседке Аня различила чью-то высокую фигуру.
Человек в беседке сделал несколько шагов навстречу девочке, вышел на свет, и тогда она увидела, что это женщина. Одетая в черную шелковую блузку и такие же черные брюки – это в тридцатиградусную-то жару! – незнакомка сильно напугала Аньку, хотя девочка была не из пугливых. Она быстро пересекла двор, подошла к девочке и вдруг – протянула руки, сжала ее голову в сухих теплых ладонях:
– Аня, Аня! Как же ты выросла, дочка! Но я тебя все равно сразу, сразу же узнала!
Она говорила громким страстным шепотом и впивалась в Анино лицо своими огромными, сильно приподнятыми к вискам глазами, так странно похожими на Анины. Глаза у нее были тоже темные, под стать одежде. И на дне их разгорался черный сухой огонь.
Аня чуть было не вскрикнула, но сдержалась и, вместо того чтобы завизжать на весь двор, как резаный поросенок, попробовала резко высвободиться. Перстни, которыми были унизаны руки страшной черной женщины, царапали ее щеки.
– Постой, погоди! – Отпустив ее голову, женщина взяла Аню за плечи, присев перед ней на корточки. – Я напугала тебя, напугала, да? Прости. Девочка, дочка, ты меня не бойся. Ты знаешь, кто я? Знаешь? Знаешь?!
От этого вопроса, повторенного трижды и произнесенного глухим свистящим шепотом, Ане стало еще больше не по себе. Она зажмурилась и открыла рот, готовясь все-таки закричать.
– Не бойся, не бойся! Анечка, дочка, я сейчас уйду. Я посмотрю на тебя – и уйду, ты меня не бойся. Я...
Внезапно она перестала шептать и, схватив Аню за руки, стала жарко осыпать эти руки, плечи, шею, лицо девочки частыми поцелуями. Аня делала попытки вырваться, но женщина придерживала ее за руки и целовала, целовала, а потом и вовсе замерла, низко-низко наклонив голову и прижав к своему лицу Анины ладошки, которые так и не выпустили пустую хозяйственную сумку.
В этой позе она стояла не менее десяти минут. Потом женщина вновь подняла голову, и Аня увидела, что она плачет.
– Прости... прости меня, девочка. Я сейчас уйду. Боже мой, боже мой... какая большая...
Она легко поднялась, машинально оправила на себе блузку, прическу из длинных, жгуче-черных волос, нервно поправила перстни, провела пальцами под веками, стирая остатки слез. От ее былого волнения, казалось, не осталось и следа – разве только этот сухой огонь в больших глазах со странным разрезом, так похожих на Анькины.
– Кто вы? – наконец решилась спросить девочка.
– Что? Кто я? Кто я... А ты знаешь, пожалуй, уже и никто, – ответила та, нервно засмеявшись. – Никто! Пока никто. Но скоро мы будем с тобой вместе, мы опять будем вместе... Совсем скоро. Ты скучала по мне? Скучала?
– Нет! Не скучала, совсем! Я вас в первый раз вижу! Я не знаю, кто вы!
– Да-да, – шептала женщина, пребывая все в том же лихорадочном состоянии. – Ты не можешь меня узнать, не можешь меня любить, ничего этого пока нельзя, я знаю... Но совсем скоро все изменится. Ах как скоро! Я пока не могу тебе больше сказать... да, пожалуй, пока и не нужно...
С трудом оторвав горящий взгляд от замершей девочки, женщина принялась лихорадочно шарить у себя в сумке. Сумка была большая, тоже черная и болталась у незнакомки на плече.
– Вот, – на свет появился вчетверо сложенный листок в клеточку, совершенно такой же, какие были в Анькиных тетрадках по ненавистной ей математике. – Девочка, это нужно передать папе... твоему папе... Сегодня же. Ведь ты сделаешь это для меня? Правда? Ты передашь?