Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 149 из 164

— Нисколько! Он чистейшей души человек, Wally, и он очень несчастлив.

— Гора с плеч! — воскликнул Федюков. — Баронесса, то, что вы проявили по отношению ко мне, навсегда останется у меня здесь!.. — Он хлопнул себя по груди, потом поцеловал руку баронессы и крепко пожал Валентину.

Баронесса с грустной нежностью посмотрела на него.

— Свободен и чист сердцем! — сказал он, размахнув рукой, с просветленным лицом.

Когда Валентин вошел в гостиную в сопровождении Нины и сиявшего Федюкова, все шумно приветствовали его возвращение. Поздравили с приездом, обнялись и расспросили, благополучно ли съездил и удалось ли то дело, ради которого он ездил.

Валентин сказал, что съездил благополучно и что дело его удалось.

И все перешли в столовую.

— Французов видел? — спросил Авенир.

— Видел, — сказал Валентин.

— Молодцы?…

— Да, народ хороший.

— Хороший народ, бойкий?… — переспросил Авенир, блестя глазами, загоревшимися было от оживления. Но сейчас же, вздохнув и откинувшись разочарованно на спинку стула, прибавил уже другим тоном: — А все-таки против нас не годятся.

— А что же Дмитрия Ильича не видно? — спросил Валентин.

— О, он, брат, затворился совсем.

— Это не годится, — сказал Валентин.

Федюков вдруг почувствовал себя забытым. То поднявшееся в нем героическое чувство, какое вызвано было всей историей с баронессой, вдруг угасло, потому что разговор о нем прекратился. Баронесса Нина занялась чаем и гостями, как ни в чем не бывало, и смотрела только на Валентина. Федюков нарочно замолчал, думая, что к нему обратятся и спросят, почему он молчит, — но никто не обратился.

И у него было такое чувство, которое бывает у героя, которого только что превозносили, он был растроган, а потом через минуту забыли о нем.

И он ненавидел уже всех: и профессора, и Нину, и Валентина, которому все на свете дается, а он урвал какой-то кусочек, за него мучился, горел самыми возвышенными чувствами, а на него наплевали и бросили.

Не могли поддержать лучшего чувства, согреть, и ему придется опять возвращаться под свой семейный кров, где его ждет пустота и бессмыслица жизни. И, когда к нему подошел Владимир спросить, что с ним, он, махнув рукой, мрачно сказал:

— Хочу потопа, бури, катастрофы, уничтожения.

XXXVIII

Для Общества Павла Ивановича надвигающаяся буря, которой так ждала мятежная душа Федюкова, сыграла роль рокового сигнала.

Все члены, точно ученики, которых засадили насильно за учебу и которые за стеной услышали какое-то необычайное новое движение, вдруг потеряли всякий интерес к своему делу и обратили все внимание на то, чтобы поскорее бросить книги и шумной толпой выбежать и ввязаться в это движение.

Прежде всего, конечно, одни увидели, что дела их Общества отличаются необычайно узким, ничтожным масштабом, в то время как где-то назревали масштабы мирового значения.

Другим надоела первенствующая роль заправил и свое подчиненное положение, и они, почувствовав приближение нового, вдруг ощутили в себе ясное желание бравировать и показывать, что они никого не боятся и ни в ком не нуждаются. И что если дело развалится, то они будут только потирать от удовольствия руки, потому что дело все равно было неправое, и если они и принимали в нем непосредственное участие, то только благодаря внешним обстоятельствам.



Третьи, неумеренно злоупотреблявшие доверием своих вождей, конечно, желали, чтобы все как можно скорее полетело кверху тормашками и тем спрятало все нежелательные концы в воду.

Только глава Общества, Павел Иванович, продолжал не понимать истинного положения вещей и терял голову от проявившегося вдруг непонятного упадка дисциплины.

Все заседания уже хронически представляли собою пустыню. Регламент упразднили, да его и не к кому было применять, потому что те, кто остался вершить дела, почувствовали полную возможность единоличной власти. И если кто-нибудь начинал говорить о произволе и попранных правах, то все вяло выслушивали и отводили глаза, точно боялись, что их призовут бороться за свои права.

Все знали, что на общественные деньги выстроили всего только какой-то приют. А если кто-нибудь интересовался у председателя итогами работы, то он, нахмурившись, доставал из ящика письменного стола целую тетрадь разработанных проектов, где было точно указано, что в каком месте, что будет построено. И обыкновенно о будущем говорил как о настоящем из тех соображений, что важна идея и принципиальное решение, а воплощение этой идеи — уже техническая подробность.

— А когда это будет-то? — спрашивал интересующийся.

— Подождите — и будет.

И все, как будто без всяких видимых причин, расползалось во все стороны. И если от этого каждый терял свои права и вместо равноправного участия, вместо управляющих попадал в управляемые, то относились к этому с полным равнодушием и как будто даже с тайным удовольствием облегчения от сознания, что пусть они там возятся со всем этим делом и устраивают как хотят, — все равно все переменится под давлением надвигающихся событий.

XXXIX

Мужики, как всегда, жили в стороне от того, что происходило в общественной жизни, и дальние отзвуки надвигавшихся событий до них не докатывались.

Они только по своему обыкновению, какими-то неисповедимыми путями почуяв это раньше всех, равнодушно поговорили о прошедшем неясном слухе и опять замолчали и забыли об этом. Тем более что и жизнь, шедшая в стороне от всего, несла с собой свои заботы и свои осложнения.

На них свалилась очередная беда: ни с того, ни с сего начал падать скот. Лошадь или корова утром переставала есть корм, а к вечеру издыхала.

Там и здесь, около задворок или прямо на улице, виднелись кучки народа, кольцом окружившего подыхающую на траве лошадь, и уныло молчали.

Бабы, у которых пала скотина, сидели на пороге сенец, голосили, прижимая к глазам подол фартука, и причитали в голос, как по покойнику.

Мужики, собравшись на бревнах, говорили о том, что делать. Старушки вспоминали, не было ли раньше на этот счет знамения какого-нибудь, доставали с полок все бутылки со святой водой и ходили прыскать заболевшую скотину.

Когда они подходили к кучке людей, обступивших лежавшее на траве животное, те молча расступались и пропускали пришедшую лекарку, глядя равнодушно, как она прыскала из бутылки лошадь, шептала какие-то слова.

Коновал заперся у себя в избе, мрачно толок коренья, наливал в склянки жидкость собственного изобретения и мазал животы лошадям серой мазью или лил в горло зеленоватую жидкость, про которую только знали, что туда клалось мыло, деготь, конопляное масло, керосин и еще что-то.

Если лошадь издыхала во время мазания, коновал, встав с колен и не обращая никакого внимания на устремленные на него взгляды, полные вопроса и ожидания, спокойно говорил:

— Поздно захватили.

Но сколько он ни лечил лошадей, даже тех, которые на его глазах захворали, все-таки они все подыхали.

Так что Котиха, тощая баба из беднейших, с грязной расстегнутой грудью, — когда ее лошадь подохла, несмотря на Коновалову мазь, ожидая, что он скажет свое обычное: «поздно захватили», уже хотела было крикнуть: «Да, черт ты косолапый, ведь при тебе же свалилась». И на всех лицах стали было мелькать недоверчивые насмешливые улыбки в ожидании этой фразы. Но коновал на этот раз не сказал, что поздно захватили, и не поднялся с колен, как только увидел, что лошадь подохла. Он зачем-то вдруг с удвоенной внимательностью, как естествоиспытатель, осененный неожиданной догадкой, стал ее тщательно осматривать, что-то разыскивая в шерсти. Потом поднялся с колен, не торопясь, собрал в тряпочку свои пузырьки, как будто этим показывая, что они тут не помогут, и только тогда, уже ни к кому не обращаясь, сказал:

— Напущено.

Все переглянулись.

— Вот дьяволы-то, опять! — крикнул кто-то сзади с порывом злобы и раздражения. — Каждый год. Все кишки выпущу, только бы дознаться.