Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 111 из 164

— А что, интересная женщина? — спросил вдруг Валентин.

— Да…

— Займись ею.

— Бог знает, что ты говоришь… ведь она — монахиня.

— Всякая монахиня — женщина, — ответил Валентин. — Я тебя как-нибудь свезу к ней.

LIII

На Митеньку странно подействовала эта случайная встреча с незнакомой молодой женщиной.

Раннее утро, хмельная голова, двоящиеся мысли, потеря всякой линии жизни, и это прекрасное стройное видение с грустными глазами и невыразимым спокойствием в них, спокойствием, происходившим от какой-то большой уверенности и определенности жизни, тогда как он чувствовал тяжелое томление от потери всяких внутренних центров. И воля его, не имея ни внутренней, ни внешней опоры, так ослабела, что его тянул всякий соблазн, потому что не было в его жизни никаких ценностей, во имя которых стоило бы удерживаться от соблазнов и сопротивляться им.

У него было ощущение, какое появляется у человека, который пьянствовал целый месяц и растерял все связи и отношения с жизнью. И угарной голове трудно уже делать усилия, и кажется, что ничего нельзя собрать и начать, в то время как жизнь, не прекращая ни на минуту своего вечного и бодрого движения, идет вокруг него с отрицающей его прочностью и деловитостью.

В особенности Митенька Воейков сильно почувствовал это, когда простился с Валентином и поехал один домой.

В бодром свете утра, с желтой зрелой рожью по сторонам дороги далеко расстилались поля с деревнями, холмами, зелеными лощинами. И везде виднелся народ, начинающий бодрую работу страдного дня. Уже начинали косить и жать хлеб. Мелькали начатые полоски ржи и первые связанные снопы нового хлеба, лежавшие в разных направлениях среди жнивья.

Митенька подумал, как несчастен он тем, что у него много земли и он с ней не справляется, расплывается в ней, работают на ней другие — его рабочие, а он сам опять в стороне. И как счастливы мужики, имеющие перед собой небольшие клочки, которые требуют от них точного и определенного труда. У них есть прочная точка опоры, прочная прикрепленность их в известном пункте к миру. А где у него эта точка, когда он не имеет никакого определенного, нужного миру дела? Все заняты своим делом, кроме него.

И, сколько он ни оглядывал эти бесконечные поля, он не находил среди них себе ни места, ни дела. И что он сейчас делает?…

На Урал еще до сих пор не уехал, имение не продал. И по всему было видно, что дело с продажей начинало пахнуть скверным анекдотом.

У Митеньки создалась определенная решимость: бросить это дело и поездку на Урал. Лучше оборвать сейчас, чем дальше забираться в дебри нелепостей, с этими разъездами, убивающими всякую волю.

— Не поеду я больше никуда, вот и все! — сказал он однажды.

И он засел дома, изредка вспоминая прекрасный образ молодой женщины, как бы толкнувший его оглянуться на самого себя.

Через несколько дней после поездки к Владимиру Валентин Елагин заехал к Митеньке Воейкову, чтобы свезти его к графине Юлии, так как Валентину почему-то казалось это необходимым.

Митенька в это время сидел дома и переменял башмаки. Когда он обернулся к окну на стук экипажа и увидел Валентина с Петрушей, первым его движением было броситься через черный ход в сад, так как он испугался, что его опять повезут продавать эту несчастную землю.

Конечно, проще было заявить Валентину, что он не хочет ехать, и противопоставить его воле свою волю. Он так раньше и думал: заявить твердо и определенно Валентину об этом.

Но первым, безотчетным его движением было — спрятаться. Митенька бросился к двери, но потерял второй башмак. И только успел воскликнуть с тоской: «Господи! Что это за кара такая!» — как вошел Валентин и, застав его с одним башмаком в руке, с выражением страдания на лице, несколько удивленно посмотрел на него.

— К графине едем, одеваешься уже? — сказал Валентин с таким спокойным выражением, как будто он всего несколько минут назад был здесь и сказал Митеньке, чтобы он одевался.



— …Одеваюсь…

И, как всегда в минуту неудачи, его раздражение требовало какого-нибудь объекта. И таким объектом сейчас явился Петруша. Чем больше он искал башмак и раздражался, тем больше ненавидел этого Петрушу.

— Когда только судьба смилостивится надо мной и освободит от этого вечного спутника? — проговорил он, когда Петруша вышел сказать Ларьке, чтобы он не распрягал лошадей. — Ну вот он, черт его возьми, где обосновался! — крикнул Митенька и выудил башмак за шнурок из корзины с бумагами под столом. — Когда только это кончится!.. Посмотри, пожалуйста, что тут наворочено! — сказал Митенька.

— А что? — спросил Валентин, оглянувшись тоже по комнате, и прибавил: — Очень хорошо. Чего же тебе еще хочется? Разве лучше немецкую аккуратность-то разводить? Так, по крайней мере, разнообразия много.

— Хорошо разнообразие, нечего сказать. Послушай, зачем ты таскаешь всюду за собой этого лешего?

— Какого? — спросил Валентин.

— Да вот — Петрушу.

— Ну как — зачем? Без него неудобно. Расскажет нам что-нибудь дорогой.

— Кой черт — расскажет! Я ни одного слова от него, кроме каких-то нечленораздельных звуков, не слыхал, — воскликнул с возмущением Митенька, надевавший в это время жилетку, и с раздражением стащил ее опять с себя, потому что она перекрутилась у него за спиной и одна половина наделась правильно, а другая навыворот. — Полено березовое скорей расскажет, чем твой Петруша!

Так как поехали на Валентиновой тройке с Ларькой на козлах, то Митрофан ехал сзади порожняком в коляске. Петруша почему-то не сел к нему, а устроился на передней, обитой сукном скамеечке, лицом к Валентину и Митеньке, прислонившись спиной к Ларьке.

«Как нарочно, торчит перед глазами», — подумал с ненавистью Митенька.

Ларька, почувствовавший сзади себя широкую спину Петруши, который привалился к нему, как к печке, тоже несколько раз беспокойно оглядывался и пробовал передвигаться. Но Петруша сел плотно, и спина его была слишком широка для того, чтобы от нее можно было передвинуться куда-нибудь на узких козлах.

Впрочем, на половине дороги Петруше надоело сидеть на собачьем торчаке, и он пересел на козлы рядом с Ларькой.

— Петруша, ты бы рассказал что-нибудь, — сказал Валентин, сидя в свободной позе барина, выехавшего ради прогулки.

Петруша несколько покосился на него, повернув толстую, со складкой назади, шею, и ничего не сказал.

Экипаж свернул с большой дороги у межевой ямы, в которой росла крапива, валялись битые кирпичи, и шибко покатил по узкой дороге к видневшейся невдалеке усадьбе с большим белым каменным домом и зеленой крышей, прятавшейся в деревьях парка и сада.

Усадьба графини Юлии, со своим огромным двухэтажным домом, стеклянными террасами, огромным парадным подъездом и разноцветными стеклами в фигурных рамах, с широким зеленым двором, конюшнями и цветниками, была меньше всего похожа на обиталище монахини.

Огромный парк за домом, широкие расчищенные аллеи, беседка в виде купола на белых колоннах, вроде тех, на фоне которых изображают на гравюрах дам в старинных кринолинах, площадки с зеленым газоном — все это указывало на то, что здесь ценили и любили красоту.

В доме было бесконечное количество комнат со старинной тяжелой мебелью, сумрачных, торжественно молчаливых, со строгими портретами предков по стенам, с запахом старины.

Внизу были просторные теплые сени с широкой лестницей наверх, со стеклянными лампами и абажурами на столбиках-колоннах при входе на лестницу и на площадках при поворотах.

Все это говорило о невозвратной прежней шумной жизни, когда на каждый звон колокольчика и стук парадных дверей сверху сбегал лакей с широкими бакенбардами и, перегнувшись через перила из-за поворота лестницы, смотрел вниз, кто приехал, в то время как из темноты подъезда вместе с клубами морозного пара входили дамы в собольих шубках, мужчины в медведях сбрасывали всю эту дорожную тяжесть на руки старичка лакея и приветливой няни.