Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 77

Императрица также стремилась вести себя на балах с подобающей властной внушительностью. Казалось, ее напускное величие не знает предела. Она умела пускать пыль в глаза августейшему мужу и представать воплощенной добродетелью. Но слухи, проникавшие к нему, в конце концов заронили зерно сомнения, и оно, делая свое дьявольское дело, прорастало изнутри в императорском сердце. Но мог ли царь ему поддаться? Как мог он, облаченный державной властью, божественной волей, один из могущественных владык мира, главнокомандующий миллионной регулярной армии, — как мог он поддаться этим сатанинским наущениям?.. Нет, Его императорское величество должен выглядеть на миру выше всех этих подозрений, и сердце его должно быть наглухо закрыто для колебаний.

Но как ни заталкивал вглубь он зловещую тень, как ни прятал шило в мешке, как ни противился мучительной догадке, — он не мог отмахнуться от нее.

… У каждой головы — своя боль. Боль императорской головы была нескончаема и велика, как сама империя.

Косые взгляды императрицы красноречиво говорили о том, что француженка-гувернантка, пользовавшаяся симпатией царя, вовсе не вызывает ее восторгов. В ней, в государыне, сказывались и кровные, пронемецкие пристрастия. Она не жаловала французоманию и ратовала за ведущую миссию немецкого духа в цивилизованном и просвещенном мире. Наверное, и этим объяснялась ее неприязнь к мадам, обучавшей ее детей. Она доходила в своем предубеждении до того, что не хотела и слышать о достоинствах французских нравов. Что же касается царя, то, как в восточной легенде, душа джинна находилась в бутылке, так и душа государя находилась в цепких холеных пальцах государыни. Ее колючие, уничтожающие взоры были хуже смерти для него, грозного вседержателя. Во всяком случае, так в народе говорили. И прибавляли, что императрица могла бы в два счета развенчать и сокрушить всесильного мужа, обломить, как лучину, не то что в семейном кругу, но и перед всем миром! Мол, потому-то неустрашимый государь страшился приступов гнева императрицы, как черт ладана.

Подумать только — в то время как весь мир опасался его самодержавной власти, его гнева, его крутой и жестокой силы, его могущественных армий, он сам опасался императрицы. Дело житейское…

И потому императрица, прекрасно чувствовавшая эту опасливость, крепко держала его в руках, его, первого жандарма мира.

Супруги остерегались предавать свои отношения огласке. Но, увы, тайные свары в высочайшей семье не могли ускользнуть от недреманного ока третьего отделения. Итак, помимо государыни, было еще одно лицо, которого он остерегался, — шеф охранки, человек, от которого он хотел избавиться и искал подходящего случая. Государь мог бы разделаться с несокрушимым генералом, но мог ли он управиться с этой женщиной — хрупкотелой, длинношеей, увенчанной пышной короной пепельно-серых волос. Мог ли он, готовый растерзать неугодного генерала, пальцем тронуть могущественную царицу? В народе считали — не мог! Боже упаси! Что тогда будет: шум, крики, истерика, врачи и свои, и из посольств сбегутся, так и будет лежать она в шоке, пока не натешится его позором, а очнется — и того хуже! Царь представил ее, закатывающей глаза, горько рыдающей, как бы говорящей всем своим видом, как ей тяжко в этой золотой клетке, ей, великомученице, невинной жертве бессердечного мужа. Это был бы ужасный скандал, не подобающий императору, правящему такой державой! Значит, надо терпеть, остерегаться; он так и вел себя, в отличие от вздорной и не церемонящейся с ним государыни: как ни изворачивался он, как ни старался избежать сцен, это не всегда удавалось.

И терпя поражение "в тылу", он изводился, и это раздражение сказывалось в обращении с приближенными.

Вот и теперь, в один из утренних часов, увидев императора, она задержала его в дверях.

— Не знаю, отчего ваши российские камергеры не могут откреститься от старомодных привычек?

В ее тоне государь уловил накипевшую злость. Он застыл в напряженной позе, окидывая взглядом покои, где они оказались в уединении, и, наконец, выдавил из себя с сухой официальностью:

— О каких старомодных привычках вы изволите говорить?

Ее лицо пошло пятнами. Прошелестела, подобрав шлейф, до двери и бесцеремонно открыла ее. Впрочем, это устраивало и государя — так-то спокойнее. Если и собирается излить желчь, так пусть, только бы тет-а-тет…

Далее народные рассказчики передают этот разговор примерно так.

Императрица сверкнула гневными очами:

— Я о том, что никак вы не хотите заставить придержать язык этих обожаемых вами французов!

Государь попытался перевести разговор в иное русло.

— Что вам эти французы? Можно ли оспаривать то, что Франция стоит в авангарде европейской культуры?

— Ого! Ваше императорское величество, стало быть, является апостолом франкомании?

Государь, не сдержавшись, парировал:

— А может, это вы — германофил?

— Я родила России наследника престола! Завтрашнего императора!

— Куда вы клоните?

— К тому, что я кровно связана с судьбами империи. Да, я причастна к возвышению славы и чести империи. И я желаю, чтобы мой сын правил счастливо и спокойно.





Глава сорок седьмая

Государя больно уязвило это "мой сын". У него потемнело в глазах, и он готов был отшвырнуть эту надменную, чужую женщину от двери, и уйти прочь. Но он задушил в себе гнев при мысли о неизбежной истерике и скандале.

— Однако… — продолжала она и запнулась.

— Что же — "однако"?

— Наследник может успешно служить трону и отечеству, ежели его родитель сможет водворить порядок и покой в государстве. То есть… — она била в самую больную точку, — я слышала, что не только подданные из числа мужчин, но даже и женщины ополчились против трона, следуя примеру "Орлеанской девы"! Вот вам и французские "моды"!

— Кто, например?

— Вы лучше меня знаете. Эта кавказская татарка! Отвлечемся ненадолго, дорогой читатель! Рассказчик понимает, что такой разговор, равно как ряд предыдущих и последующих, скорее всего, никогда не происходил. Нам, однако, важно, что так говорили в народе, видя в царе первого противника Наби и Хаджар… Вернемся теперь в царские покой и послушаем.

— Так вот вы о ком… О Хаджар-ханум!

— Да, об этой самой особе! Должно быть, это титул: "ханум", которого она удостоилась за антиправительственные деяния.

— Она — под стражей.

— А муж?

— Он сам объявится и придет с повинной, следом за ней. В тишине раздался саркастический хохот.

— Ха-ха, придет! — царица стиснула пальцы, сплошь унизанные драгоценными каменьями. — Придет, бросит оружие, каюсь, мол, казните или помилуйте!

— Да, непременно, — убеждал царь, не желая идти на попятный. — Гачаг Наби падет ниц.

— Откуда такая уверенность?

— По кавказским обычаям, мужу не подобает оставлять жену в заточении ни под каким видом!

— Это почему же?!

— Это пятнает мужскую честь! — с пафосом произнес император, принимая горделивую позу, поскольку речь зашла о столь высоких рыцарских добродетелях.

Но — говорят в народе — на императрицу, видевшую его насквозь, эта демонстрация не произвела никакого впечатления. Государь, однако, как истинный рыцарь, чинно взял ее под руку и препроводил в соседние покои, более располагающие к беседе, усадил в мягкое кресло и сел напротив. — Любопытно, не так ли?

— Уж не опасается ли самодержец своей вотчины? — не удержалась императрица от иронического выпада. Но, ощущая некоторый перевес, государь ударился в полемику:

— Ни Кавказ… — воздел он руку. — Ни шляхта… ни Туркестан не страшны моим штыкам!

— Ну, поговорим хоть однажды спокойно! — вкрадчиво и интимно понизила голос государыня.

— Наша восточная политика — вот что это! — уловив примирительное настроение и ощущая свое мужское превосходство, изрек воспрявший духом царь, забыв о тайном своем смятении и жестикулируя железной десницей, он стал посвящать жену в политические нюансы: