Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 117 из 136



Герцог Германтский, довольный тем, что жена его так компетентно говорит об интересующих меня предметах, смотрел на ее осанистую фигуру, слушал ее речи о Франце Гальсе и думал: «Она подкована на славу. Мой юный гость вправе сказать себе, что перед ним в полном смысле слова великосветская дама былых времен, и второй такой теперь не сыскать». Так видел я теперь их обоих оторванными от имени Германт, в котором некогда они вели для меня непостижимую жизнь; теперь они сделались похожими на других мужчин и на других женщин и лишь отставали немного от своих современников, но неодинаково, как это можно наблюдать в стольких семьях Сен-Жерменского предместья, где у жены достало искусства остановиться на золотом веке прошлого, а муж имел несчастье уйти в неблагодарную его эпоху, где жена осталась еще Людовиком XV, между тем как муж напыщенно играет роль Луи-Филиппа. То, что герцогиня Германтская оказалась похожа на других женщин, меня сначала разочаровало, но потом, в силу реакции, которой содействовало столько хороших вин, почти что привело в восхищение. Дон-Жуан Австрийский или Изабелла д'Эсте, помещенные нами в мире имен, имеют так же мало связи с подлинной историей, как сторона Мезеглиза со стороной Германта. Изабелла д'Эсте в действительности была, по-видимому, весьма захудалая принцесса, подобная тем, что при Людовике XIV не получали никакого придворного звания. Но, поскольку мы ее представляем существом единственным в своем роде и ни с чем не сравнимым, она в наших глазах обладает не меньшим величием, так что какой-нибудь ужин у Людовика XIV самое большее мог бы возбудить в нас некоторый интерес, тогда как, встретившись с Изабеллой д'Эсте, мы бы способны были воочию увидеть в ней сверхъестественную героиню романа. Когда же, терпеливо изучив биографию этой принцессы, пересадив ее из мира феерического в мир истории, мы убедились, что в ее жизни и образе мыслей нет и следа таинственного своеобразия, внушенного нам ее именем, когда это заблуждение рассеялось, мы бесконечно признательны этой принцессе за то, что ее познания о живописи Мантеньи почти равнялись познаниям г-на Лафенестра, к которым мы до тех пор относились с презрением и, как сказала бы Франсуаза, в грош их не ставили. Взобравшись на недосягаемые высоты имени Германт, а потом спустившись по внутреннему склону в личную жизнь герцогини и найдя там давно знакомые имена Виктора Гюго, Франца Гальса и, увы, Вибера, я испытывал изумление путешественника, который, вообразив на основании географической отдаленности и необычных названий экзотической флоры, будто где-нибудь в долине центральной Америки или северной Африки он найдет диковинные нравы, вдруг за густой зарослью гигантских алоэ или мансенилл обнаруживает туземцев, занятых (иногда даже перед развалинами римского театра или колонны, посвященной Венере) чтением «Меропы» или «Альзиры». Столь далекая и столь отстраненная от культуры знакомых мне образованных дам из буржуазии, столь над ней возвышающаяся, но по существу однородная культура герцогини Германтской, при помощи которой она старалась, бескорыстно и не подстрекаемая честолюбием, низойти до уровня лиц, стоявших совершенно вне ее круга, обладала похвальными и почти трогательными (благодаря своей полной практической бесполезности) качествами эрудиции какого-нибудь врача или политического деятеля в области финикийских древностей. «Я бы могла показать вам одну отличную картину Гальса, — любезно сказала мне герцогиня, — лучшую его картину, по утверждению некоторых знатоков, она досталась мне по наследству от одного немецкого кузена. К несчастью, картина эта находится в «ленном» владении замка, вы не знаете этого выражения, я тоже, — прибавила она из склонности подшучивать (считая, что таким образом идет в ногу с современностью) над старинными установлениями, к которым в душе она была крепко привязана. — Я довольна, что вы видели моих Эльстиров, но, признаюсь, была бы еще более довольна, если бы могла угостить вас моим Гальсом, этой «ленной» картиной». — «Я ее знаю, — сказал князь Фон, — она принадлежала великому герцогу Гессенскому». — «Совершенно верно, его брат женился на моей сестре, — сказал герцог Германтский, — и кроме того его мать была двоюродной сестрой матери Орианы». — «Но что касается г-на Эльстира, — продолжал князь, — то позволю себе заметить, не высказывая суждения о его картинах, которых я не знаю, что ненависть к нему императора, по-моему, не следует разделять. Император — человек удивительного ума». — «Да, я дважды с ним обедала, один раз у тети Саган, другой раз у тети Радзивилл, и я должна сказать, что нашла его любопытным. По-моему, он далеко не прост! В нем есть нечто занятное, нечто «выращенное», — сказала она, отчеканивая это слово, — вроде зеленой гвоздики, то есть вещь, которая меня удивляет и не слишком мне нравится, просто удивительно, что этого можно было добиться, но я нахожу, что лучше было бы, пожалуй, не добиваться. Надеюсь, что я вас не шокирую». — «Император — человек неслыханного ума, — продолжал князь, — он страстно любит искусства; в отношении художественных произведений вкус его в некотором роде непогрешим; он никогда не ошибается; если вещь прекрасна, он сразу это видит, она ему становится ненавистна. Если он какой-нибудь вещи не терпит, то вещь эта без сомнения превосходна». Все улыбнулись. «Вы меня успокаиваете», — сказала герцогиня. «Я сравнил бы императора, — продолжал князь, который, не умея произносить слова археолог (то есть так, как если бы было написано «археолог»), не упускал ни одного случая им пользоваться, — с одним старым берлинским аршеологом. При виде древних ассирийских памятников старый аршеолог плачет. Но если ему показывают современную подделку, а не подлинную древнюю вещь, он не плачет. И вот, когда хотят узнать, является ли какая-нибудь аршеологическая вещь действительно древней, ее приносят к старому аршеологу. Если он плачет, вещь покупают для музея. Если глаза его остаются сухими, вещь отсылают к торговцу и этого торговца привлекают к ответственности за подделку. Так вот, каждый раз, когда я обедаю в Потсдаме и император говорит мне: «Князь, надо, чтобы вы это посмотрели, гениальная вещь», в записываю указанную вещь и остерегаюсь ее смотреть, а когда он мечет громы и молнии против какой-нибудь выставки, я при первой же возможности бегу на нее». — «Правда ли, что Норпуа — сторонник англо-французского сближения?» — спросил герцог Германтский. «Какая вам от него польза, — с раздражением и не без лукавства спросил князь Фон, который терпеть не мог англичан. — Они такие ослы. Если они и могут вам помочь, то не как военные. Все же можно о них судить по глупости их генералов. Один их моих приятелей недавно беседовал с Ботой, бурским военачальником. Тот ему сказал: «Ужасно иметь такую армию. Я, впрочем, скорее люблю англичан, но все-таки я, простой мужик, колотил их во всех сражениях. И в последнем, когда я изнемогал под натиском в двадцать раз сильнейшего неприятеля, уже совсем вынужденный сдаться, я все-таки ухитрился взять две тысячи человек в плен! Это случилось, потому что я был только предводителем мужицких отрядов, но если когда-нибудь этим болванам доведется померяться силами с регулярной европейской армией, то прямо дрожь берет при мысли, что их постигнет!» Достаточно, впрочем, того, что их король, которого вы знаете не хуже меня, считается в Англии великим человеком». Я почти не слушал этих анекдотов, так похожих на анекдоты г-на де Норпуа, которые посол рассказывал моему отцу; они не давали никакой пищи любимым моим мечтам; впрочем, если бы даже они ее и давали, пища эта должна была бы отличаться гораздо большей остротой, чтобы пробудить мою внутреннюю жизнь в течение этих светских часов, когда я сосредоточен был на поверхности моей кожи, в тщательно причесанных волосах, в крахмальной груди рубашки, то есть когда я ровно ничего не мог почувствовать из того, что составляло удовольствие в моей жизни. «Нет, я не разделяю вашего мнения, — сказала герцогиня Германтская, находившая немецкого князя бестактным, — по-моему, король Эдуард очарователен, у него столько простоты, и он гораздо тоньше, чем это думают. И королева, даже еще теперь, принадлежит к числу самых прекрасных женщин, каких я знаю». — «Однако, герцогиня, — сказал раздраженный князь, не замечая неприятного впечатления, произведенного его словами, — если бы принц Уэльский был простым смертным, то решительно все клубы исключили бы его из числа своих членов, и никто не согласился бы пожимать ему руку. Королева восхитительна, она чрезвычайно ласкова и чрезвычайно ограничена. Но в конце концов есть что-то шокирующее в этой королевской чете, которая буквально находится на содержании у своих подданных, которая заставляет крупных еврейских финансистов оплачивать все свои расходы и за это дает им титул баронета. Вроде того как князь болгарский…» — «Это наш родич, — сказала герцогиня, — он неглуп». — «Он и мой родич, — продолжал князь, — но это не дает нам основания считать его порядочным человеком. Нет, вам бы следовало сблизиться с нами, это заветнейшее желание императора, но он хочет, чтобы оно шло от сердца; он говорит: я хочу рукопожатия, а не шапочного поклона! Тогда вы были бы непобедимы. Это было бы целесообразнее, чем англо-французское сближение, которое проповедует г. де Норпуа». — «Вы с ним знакомы, я знаю», — обратилась ко мне герцогиня Германтская, желая привлечь и меня к участию в разговоре. Вспомнив, как г. де Норпуа рассказывал, что я имел намерение поцеловать ему руку, и подумав, что он едва ли умолчал об этом герцогине и во всяком случае мог сказать ей обо мне только плохое, если, несмотря на дружбу с моим отцом, он не поколебался выставить меня в таком смешном виде, я однако не сделал того, что сделал бы на моем месте человек светский. Светский человек сказал бы, что он терпеть не может г-на де Норпуа и дал ему это почувствовать; он сказал бы так, чтобы создать впечатление, будто он сам является причиной злобных сплетен посла, которые оказались бы после этого лишь отместкой задетого человека. Я же сказал, напротив, что, к моему большому сожалению, г. де Норпуа, по-видимому, меня не любит. «Вы глубоко заблуждаетесь, — отвечала мне герцогиня. — Он вас очень любит. Можете спросить у Базена, если за мной создалась репутация женщины слишком любезной: он не может похвастать любезностью. Базен вам скажет, что ни о ком Норпуа так мило не отзывался, как о вас. Еще не так давно он хотел устроить вас в министерство на очень приличную должность. Но, узнав, что вы нездоровы и не могли бы ее занять, был настолько деликатен, что ни слова не сказал о своем добром намерении вашему отцу, которого он очень высоко ценит». От г-на де Норпуа я менее всего ожидал бы услуги. Посол был насмешником и довольно злым, и лица, подобно мне обманутые его манерами Людовика Святого, творящего суд под дубом, и мягкими звуками, исходившими из его, пожалуй, слишком гармонических уст, считали настоящим вероломством злословие по их адресу со стороны человека, казалось, вкладывавшего всю душу в свои слова. Подобного рода злословие было у него не редкостью. Но это не мешало ему иметь симпатии, хвалить тех, кого он любил, и с удовольствием оказывать им услуги. «Впрочем, я вовсе не удивляюсь, что он вас ценит, — продолжала герцогиня, — он человек умный. И я отлично понимаю, — прибавила она, обращаясь к другим и намекая на проект брака, о котором я не знал, — я отлично понимаю, что моя тетушка, доставляющая ему теперь мало удовольствия в качестве старой любовницы, не прельщает Норпуа в качестве новой супруги. Тем более, что, по-моему, она давно уже не является его любовницей, она стала слишком елейной. Вооз-Норпуа может сказать, как Виктор Гюго: «Господи, давно уже та, с которой я спал, покинула мое ложе ради твоего!» Право, бедная моя тетушка стала похожа на тех передовых художников, которые, провоевав всю жизнь с Академией, под старость основывают собственную академию, или же на тех расстриг, которые фабрикуют себе свою религию. Тогда не надо было снимать рясу, или не надо было вступать в сожительство. Кто знает, — прибавила герцогиня с мечтательным видом, — может быть это затевается в предвидении вдовства. Нет ничего печальнее трауров, которые нельзя носить». — «О, если г-жа де Вильпаризи станет г-жой де Норпуа, то, я думаю, наш кузен Жильбер сляжет в постель», — сказал генерал де Сен-Жозеф. «Принц Германтский очарователен, но он действительно придает слишком много значения вопросам родословной и этикета, — сказала принцесса Пармская. — Мне случилось провести два дня у него в деревне, когда, к сожалению, супруга его была больна. Меня сопровождала Крошка (это было прозвище г-жи д'Юнольстен, данное ей за огромный рост). Принц спустился с крыльца, чтобы встретить меня, предложил мне руку и сделал вид, что не замечает Крошки. Мы поднялись во второй этаж до входа в салон, и тогда только, отступив, чтобы дать мне дорогу, принц сказал: «А, здравствуйте, госпожа д'Юнольстен» (он всегда называет ее так после того, как она развелась), притворившись, будто лишь в эту минуту заметил Крошку, и желая показать, что он не должен был спускаться ей навстречу». — «Это ничуть меня не удивляет. Мне нет надобности говорить вам, — сказал герцог, считавший себя крайне передовым человеком, в грош не ставящим происхождения, и даже республиканцем, — что у меня мало общего с моим кузеном. Вы можете быть уверены, что наши взгляды на вещи отличаются так же, как день отличается от ночи. Но я должен сказать, что если бы моя тетка вышла замуж за Норпуа, то я бы разделил мнение Жильбера. Быть дочерью Флоримона де Гиза и вступить в такой брак, да ведь это, как говорится, курам на смех, что прикажете вам сказать? — Эти последние слова, которые герцог вставлял обыкновенно в середину фразы, были тут совершенно некстати. Но он испытывал в них постоянную потребность, заставлявшую его относить их на самый конец периода, если они не находили места в других его частях. Это было для него, помимо всего прочего, чем-то вроде метрики стиха. — Заметьте, — продолжал он, — что Норпуа дворяне хорошего происхождения, хорошего рода».