Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 136

Впоследствии меня постоянно приглашали на эти трапезы, хотя бы они происходили в обществе всего нескольких человек, — трапезы, участников которых я некогда представлял себе в виде апостолов из Сент-Шапель. Они действительно собирались здесь, как первые христиане, не только для того, чтобы разделить пищу материальную, впрочем превосходную, но некоторым образом также для вечери светской; таким образом я очень скоро познакомился со всеми друзьями моих хозяев, друзьями, которым они меня представляли со столь явно выраженной благожелательностью (как человека, издавна ими опекаемого), что все эти люди сочли бы неучтивостью по отношению к герцогу и герцогине, давая бал, не включить меня в список приглашенных, и в то же время, запивая икемом из погребов Германта, я лакомился ортоланами, приготовленными по различным рецептам, которые составлял и искусно видоизменял сам герцог. Впрочем, для тех, кто уже не раз сидел за мистическим столом, принятие их в пищу не было обязательным. Старые друзья герцога и герцогини приходили к ним после обеда, «как зубочистки», сказала бы г-жа Сван, без приглашения, и пили зимой чашку липового отвара в ярко освещенном большом салоне, а летом стакан оранжада во мраке крошечного прямоугольного сада. Вечером в саду у Германтов всегда подавали только оранжад. Он представлял собой нечто ритуальное. Присоединить к нему другие прохладительные было бы нарушением традиции, подобно тому как большой раут в Сен-Жерменском предместье уже не раут, если на нем исполняется какая-нибудь комедия или какие-нибудь музыкальные произведения. Надо, чтобы вас считали приходящим запросто — хотя бы там было пятьсот человек — с визитом к принцессе Германтской, например. Все дивились моему влиянию, потому что в добавление к оранжаду я мог потребовать графин с вишневым или грушевым соком. По этой причине я свел близкое знакомство с принцем Агригентским, который, подобно всем людям, лишенным воображения, но не жадности, всегда восхищался тем, что я пью, и просил позволения чуточку попробовать. Таким образом принц Агригентский каждый раз портил мне удовольствие, уменьшая мою порцию. Ведь фруктового сока никогда не хватает, чтобы утолить жажду. Ничто так мало не приедается, как эта транспонировка во вкус цвета плода, который, когда его сварят, как будто возвращается к поре цветов. Окрашенный в пурпур, как фруктовый сад весной, или же бесцветный и свежий, как ветерок под фруктовыми деревьями, сок дает обонянию и зрению наслаждаться собой капля за каплей, и принц Агригентский обыкновенно мешал мне им насытиться. Несмотря на эти компоты, традиционный оранжад продолжал существовать, как и липовый отвар. Эти скромные формы светского причастия не мешали ему, однако, быть причастием. Среди друзей герцога и герцогини Германтских, как я и представлял себе первоначально, существовало больше разнообразия, чем можно было бы заключить по их обманчивой внешности. Многие старики являлись к герцогине, чтобы найти у нее наряду с неизменным напитком часто довольно нелюбезный прием. Их приводил сюда не снобизм, ибо сами они занимали самое высокое положение в светском обществе, и не любовь к роскоши; они ее, пожалуй, любили, но могли бы найти сколько угодно и на самых низших ступенях светской лестницы, ибо в эти самые вечера прелестная жена богатейшего финансиста все бы сделала, чтобы добиться их присутствия на ослепительных охотах, которые она устраивала в течение двух дней для испанского короля. Тем не менее они отказывались и заходили на всякий случай посмотреть, дома ли герцогиня Германтская. Они не были даже уверены, что найдут у нее мнения вполне соответствующие их собственным или же особенно теплые чувства; герцогиня Германтская говорила подчас о деле Дрейфуса, о республике, об антирелигиозных законах, или даже вполголоса о них самих, об их немощах и о скучных их разговорах такие вещи, что они должны были делать вид, будто их не слышат. Если они по привычке приходили сюда, то лишь благодаря изысканному воспитанию светских гастрономов, благодаря полной уверенности в совершенстве и превосходном качестве светских блюд, давно знакомых, вкусных, неподдельных, без всякой посторонней примеси, происхождение и история которых были им столь же хорошо известны, как происхождение и история той, которая этими блюдами их угощала; словом, они проявляли в этом отношении больше аристократизма, чем сами об этом подозревали. Случаю угодно было, чтобы среди этой группы гостей, которым меня представили после обеда, находился один из завсегдатаев салона герцогини, тот самый генерал де Монсерфейль, о котором говорила принцесса Пармская и о визите которого в этот вечер герцогиня не была предупреждена. Услышав мое имя, он поклонился мне так, точно я был председателем верховного военного суда. Если герцогиня почти наотрез отказалась рекомендовать своего племянника г-ну де Монсерфейлю, то единственно — подумал я — по недостатку услужливости, находя в этом у мужа такую же поддержку, какую он оказывал ее остроумию. Я считал это равнодушие тем более непростительным, что по некоторым словам, вырвавшимся у принцессы Пармской, можно было заключить, насколько опасной была служба Робера и как благоразумно было бы попросить о его переводе. Но я был положительно возмущен злобностью герцогини, когда, в ответ на робкое предложение принцессы Пармской поговорить с генералом самой и от своего имени она сделала все возможное, чтобы отклонить от этого ее высочество. «Что вы, мадам, — воскликнула она, — Монсерфейль не пользуется никаким доверием у нового правительства, он ничего не может сделать. Это был бы напрасно потраченный труд». — «Мне кажется, он может нас услышать», — прошептала принцесса, приглашая герцогиню говорить тише. «Не беспокойтесь, ваше высочество, он глух как пень», — сказала, не понижая голоса, герцогиня, которую генерал прекрасно слышал. «Дело в том, что г. де Сен-Лу, по-моему, несет довольно опасную службу», — сказала принцесса. «Что поделаешь, — отвечала герцогиня, — он находится в положении любого из своих товарищей, с той только разницей, что сам туда напросился. К тому же это вовсе не опасно; иначе, поверьте, я бы за него похлопотала. Я бы поговорила о нем за обедом с Сен-Жозефом. Он гораздо более влиятелен и какой работяга! К сожалению, он уже ушел. Притом же это было бы менее щекотливо, чем обращаться к Монсерфейлю, у которого три сына в Марокко и он не пожелал просить об их переводе; он может привести это в качестве возражения. Так как ваше высочество изволили очень настаивать, то я поговорю с Сен-Жозефом… если я его увижу, или с Ботрейи. Но если я их не увижу, не очень жалейте Робера. На днях мне рассказывали об условиях тамошней службы. Я думаю, что лучшего места ему не найти».

— «Какой красивый цветок, я никогда такого не видела, только у вас, Ориана, можно найти такие чудеса!» — сказала принцесса Пармская, которая из боязни, чтобы генерал де Монсерфейль не услышал слов герцогини, пыталась переменить разговор. Я узнал цветок, похожий на те, которые писал при мне Эльстир. «Я в восторге, что он вам понравился. О, это восхитительные цветы, посмотрите, какой у них лиловый бархатный ошейник; но только, как это иногда случается с хорошенькими и изящно одетыми женщинами, у них ужасное имя, и они дурно пахнут. Несмотря на это, я их очень люблю. Немножко печально лишь то, что они скоро погибнут». — «Но ведь они в горшке, они не срезаны» — сказала принцесса. «Нет, — отвечала герцогиня, — но это одно и то же, так как это дамы. Они из того рода растений, у которых дамы и мужчины сидят на разных стеблях. Все равно, как если бы у меня была одна только кошечка. Мне нужно мужа для моих цветов. Без этого у них не будет детей!» — «Как это любопытно. Значит, в природе…» — «Да, да. Существуют насекомые, которые берутся устраивать свадьбы, как для монархов, по доверенности, без предварительной встречи жениха и невесты. Вот почему, клянусь вам, я приказываю моему лакею как можно чаще выставлять эти цветы на окно, то со стороны двора, то со стороны сада, в надежде, что прилетит нужное насекомое. Но на это так мало шансов. Подумайте, нужно, чтобы насекомое раньше увидело цветок того же вида, но другого пола, и чтобы ему пришла в голову мысль занести в наш дом карточку. До сих пор оно не прилетало, и я думаю, что мое растение навсегда останется девственным, но признаюсь, я бы предпочла, чтобы оно было чуточку беспутнее. Оно вроде того красивого дерева, что растет во дворе и умрет бездетным, так как это очень редкий вид в наших краях. Брачный союз ему должен устроить ветер, но ему мешает слишком высокая стена». — «Действительно, — сказал г. де Бреоте, — вам бы ее следовало понизить хотя бы только на несколько сантиметров. Операции эти надо производить умеючи. Запах ванили в превосходном мороженом, которым вы нас только что угощали, герцогиня, происходит от растения, называемого ванильным. На нем есть цветы как мужские, так и женские, но помещающаяся между ними плотная перегородка препятствует всякому сообщению. Вот почему от него никак не могли добиться плодов, пока один молодой негр, уроженец острова Реюниона, по имени Альбен, что, в скобках замечу, довольно комично для чернокожего, так как значит «белый», не додумался привести в соприкосновение разделенные органы при помощи маленького шипа». — «Бабал, вы божественны, вы все знаете», — воскликнула герцогиня. «Но вы сами, Ориана, сообщили мне вещи, о которых я не подозревала», — сказала принцесса. «Доложу вашему высочеству, что мне всегда много говорил о ботанике Сван. Подчас, когда нам очень уж тошно было идти куда-нибудь пить чай или на «утро», мы отправлялись за город, и он мне показывал удивительные браки цветов, что гораздо занятнее, чем браки у людей, без ленча и без записей в церковных книгах. Нам никогда не хватало времени забраться очень далеко. Теперь, когда завелись автомобили, это было бы прелестно. К несчастью, он тем временем сам вступил в еще более диковинный брак, который все это очень затруднил. Ах, мадам, жизнь ужасная вещь, проводишь время, занимаясь делами, от которых вам тошно, а когда невзначай знакомишься с человеком, который мог бы вам показать столько интересного, надо, чтобы он женился, как Сван. Поставленная между отказом от ботанических прогулок и необходимостью бывать у опозорившей себя особы, я выбрала первое из этих двух бедствий. Впрочем, в сущности и не надо было уезжать так далеко. По-видимому, даже в моем садике среди бела дня происходит больше непристойностей, чем ночью… в Булонском Лесу! Только никто этого не замечает, потому что между цветами это делается очень просто, мы видим только оранжевый дождик или же густо покрытую пылью мушку, только что обчистившую свои лапки или взявшую душ, перед тем как забраться в цветок. И дело обделано!» — «Комод, на котором стоит растение, тоже великолепен, это ампир, не правда ли?» — сказала принцесса, которая, не будучи знакома с трудами Дарвина и его последователей, плохо понимала значение шуток герцогини. «Да, он красив. Я в восторге, что он вам нравится, мадам, — отвечала герцогиня. — Вещь замечательная. Признаться, я всегда обожала стиль ампир, даже в то время, когда он был не в моде. Помню, в Германте я привела в негодование мою свекровь, приказав спустить с чердака роскошную мебель ампир, доставшуюся Базену по наследству от Монтескью; я обставила ею флигель, в котором я жила». Герцог улыбнулся. Он не мог не помнить, что дело происходило совсем иначе. Но так как подшучивание принцессы де Лом над дурным вкусом свекрови вошло у нее в привычку в течение краткого периода, когда принц был влюблен в свою жену, то от этой угасшей любви у него и до сих пор уцелело некоторое презрение к умственным способностям матери, презрение, сочетавшееся, впрочем, с большой к ней почтительностью и привязанностью. «У князей Иенских есть такое же кресло с инкрустациями Веджвуда, оно красивое, но мое я предпочитаю, — сказала герцогиня с таким бесстрастным видом, как если бы ни одно из этих кресел не было ее собственностью. — Я, впрочем, не отрицаю, что у них есть чудесные вещи, которых я не имею». Принцесса Пармская промолчала. «Ах, простите, ваше высочество, вы не знаете их коллекции. О, вам надо непременно побывать у них разок со мной! Это живой музей». Так как это предположение было одной из самых дерзких ее выходок в Германтском вкусе, ибо князья Иенские были для принцессы Пармской чистейшими узурпаторами (их сын, как и ее собственный, носил титул герцога Гвастальского), то герцогиня, сделав его, не удержалась (настолько любовь к собственной оригинальности была в ней сильнее почтения к принцессе Пармской) и окинула своих гостей лукаво улыбающимся взглядом. Они тоже напряженно улыбались, испуганные, изумленные и в то же время восхищенные мыслью, что являются свидетелями «последней выходки» Орианы, которую они смогут разнести по городу еще «совсем тепленькой». Впрочем, они были отчасти подготовлены, зная, с каким искусством герцогиня умеет пренебрегать всеми предрассудками Курвуазье ради какой-нибудь пикантной и приятной затеи. Разве не примирила она в эти последние годы принцессу Матильду с герцогом Омальским, который написал родному брату принцессы знаменитое письмо: «У нас в семье все мужчины храбры и все женщины целомудренны»? Однако принцы остаются принцами даже в ту минуту, когда они как будто хотят об этом забыть, — герцог Омальский и принцесса Матильда так понравились друг другу у герцогини Германтской, что стали после этого посещать друг друга, обнаружив ту способность забывать прошлое, которую проявил Людовик XVIII, когда назначил министром Фуше, голосовавшего за казнь его брата. Герцогиня замышляла план такого же сближения принцессы Мюрат с королевой Неаполитанской. Между тем принцесса Пармская, по-видимому, пришла в такое же замешательство, какое могли бы почувствовать наследники голландского и бельгийского престола, то есть принц Оранский и герцог Брабантский, если бы им пожелали представить г-на де Майи Неля, принца Оранского, и г-на де Шарлюса, герцога Брабантского. Герцогиня же, которой Сван и г. де Шарлюс (хотя последний решительно отказывался знаться с князьями Иенскими) с большим трудом привили вкус к стилю ампир, воскликнула: «Уверяю вас, мадам, вы найдете это неописуемо прекрасным! Признаюсь, стиль ампир всегда производил на меня сильное впечатление. Но у князей Иенских обстановка ампир прямо сказочная. Этот, как бы вам сказать… этот вал, поднятый египетской экспедицией, этот прилив античности, наводняющий наши дома, сфинксы, располагающиеся на ножках кресел, змеи, обвивающиеся вокруг канделябров, огромная муза, протягивающая вам маленький подсвечник для игры в буйот или же спокойно взобравшаяся на ваш камин и облокотившаяся на ваши часы, затем все эти помпейские светильники, кроватки в форме лодок, как будто найденные на Ниле, из которых вот-вот покажется Моисей, эти античные квадриги, скачущие по ночным столикам…» — «На мебели ампир не очень удобно сидеть», — отважилась заметить принцесса. «Это верно, — отвечала герцогиня с улыбкой, — но я люблю испытывать неудобства, сидя на этих креслах красного дерева, обитых гранатовым бархатом или зеленым шелком. Я люблю эти неудобные седалища воинов, признававших только курульные кресла и посреди парадного зала скрещивавших пучки прутьев с секирой и складывавших лавры. Уверяю вас, что у князей Иенских вы ни минуты не думаете о том, удобно ли вам сидеть, когда видите перед собой огромную Победу, написанную фреской на стене. Супруг мой найдет меня очень плохой роялисткой, но вы знаете, я женщина весьма неблагонамеренная; уверяю вас, что у них в доме начинают нравиться все эти Н, все эти пчелы. Боже мой, под властью королей Франция давненько не была избалована славой, так что в этих войнах, принесших столько венцов, что они облепили ими даже ручки кресел, право же, есть известный шик! Вашему высочеству непременно нужно сходить к ним». — «Боже мой, если вы так думаете, — сказала принцесса, — но мне кажется, это будет не легко». — «Вы увидите, мадам, что все отлично устроится. Это очень хорошие и не глупые люди. Мы к ним привели г-жу де Шеврез, — прибавила герцогиня, зная могущественное действие примера, — она осталась в восторге. Даже сын очень приятен… То, что я собираюсь рассказать, не очень прилично, — продолжала герцогиня, — у них есть одна комната и особенно кровать в ней, на которой так хочется поспать… без него! А еще менее прилично то, что мне раз довелось увидеть его, когда он был болен и лежал в постели. Рядом с ним, на краю кровати, можно было видеть восхитительно изваянную вытянувшуюся сирену с перламутровым хвостом, у которой в руке что-то вроде лотосов. Уверяю вас, — прибавила герцогиня, замедляя речь, чтобы рельефнее выделить слова, которые она как будто лепила сложенными в гримаску красивыми губами, и щегольнуть формой своих длинных выразительных рук, причем ее ласковый, пристальный и глубокий взгляд оставался прикованным к принцессе, — уверяю вас, что вместе с пальмовыми листьями и золотым венком все это создавало волнующую картину: точь в точь «Юноша и смерть» Густава Моро (вашему высочеству наверное известен этот шедевр)». Принцесса Пармская, не знавшая даже имени художника, усиленно закивала головой и улыбнулась, чтобы показать таким образом свое восхищение этой картиной. Но энергичная ее мимика не способна была заменить огонька, который отсутствует в наших глазах, когда мы не понимаем обращенных к нам слов. «Что же он, красив?» — спросила она. «Нет, он похож на тапира. Глаза немного напоминают глаза королевы Гортензии, как ее рисуют на абажурах. Но он, вероятно, решил, что для мужчины было бы немного смешно развивать такое сходство, и оно теряется в навощенных щеках, которые придают ему вид мамелюка. Чувствуется, что каждое утро у него бывает полотер. Сван, — продолжала она, возвращаясь к кровати молодого герцога, — поражен был сходством сирены со «Смертью» Густава Моро. Но, впрочем, — заключила герцогиня в более быстром темпе, однако же серьезным тоном, чтобы усилить комическое впечатление, — нам нечего тревожиться, потому что у него был обыкновенный насморк, и молодой человек здоров, как дуб». — «Говорят, он сноб?» — спросил г. де Бреоте возбужденным и недоброжелательным тоном, ожидая столь же точного ответа, как если бы он сказал: «Мне говорили, что у него только четыре пальца на правой руке, это правда?» — «Боже м…мой, боже м…мой, — отвечала герцогиня с мягкой снисходительной улыбкой. — Пожалуй, с виду чуточку сноб, ведь он совсем еще младенец, Но меня бы удивило, если бы он оказался снобом в действительности, так как он неглуп, — прибавила она, точно считая снобизм совершенно несовместимым с умом. — Он не лишен остроумия и иногда бывает уморителен, — продолжала она смеясь, с видом гастронома и знатока, как если бы, находя кого-нибудь уморительным, мы непременно должны выражать веселость или как если бы ей пришли на ум в эту минуту смешные выходки герцога Гвастальского. — Впрочем, его ведь нигде не принимают, так что этому снобизму не на чем проявиться», — заключила она, не подумав, что слова ее служат плохим поощрением для принцессы Пармской. «Интересно, что скажет принц Германтский, который называет хозяйку этого дома госпожа Иена, если узнает, что я пошла к ней». — «Помилуйте, — воскликнула с необыкновенной живостью герцогиня, — разве вы не знаете, что мы уступили Жильберу (теперь она горько раскаивалась в этом!) целую залу ампир, доставшуюся нам от Кью-Кью, это такая роскошь! Здесь не было места, где бы она пришлась так впору, как у него. Прекраснейшие веши, полуэтрусские, полуегипетские…» — «Египетские?» — спросила принцесса, которой слово «этрусский» мало что говорило. «Боже мой, отчасти египетские, отчасти этрусские, Сван нам говорил это, он мне все объяснил, только, вы знаете, я круглая невежда. К тому же, мадам, надо вам сказать, что Египет стиля ампир не имеет ничего общего с настоящим Египтом, а также их римляне — с древними римлянами, или их Этрурия…» — «Вы правы», — сказала принцесса. «Нет, это похоже на то, что называли костюмом Людовика XV при Второй империи, в эпоху молодости Анны де Монши или матери милейшего Бригода. Базен только что говорил вам о Бетховене. На днях нам играли одну его вещь, немного холодную, но прекрасную, в которой есть русская тема. Как трогательно, что он считал ее русской! Точно так же китайские художники воображали, что они копируют Беллини. Впрочем, даже в одной и той же стране, если кто-нибудь смотрит на вещи с несколько необычной точки зрения, то почти никто из его современников ровнешенько ничего не видит в том, что он им показывает. Надо по крайней мере сорок лет, чтобы они научились это различать». — «Сорок лет!» — воскликнула испуганная принцесса. «Ну, да, — подтвердила герцогиня, все больше и больше подчеркивая слова (которые были почти буквальным повторением моих слов, так как незадолго перед этим я развивал перед ней аналогичную мысль) при помощи особенного произношения, равнозначного курсиву в печатном тексте, — это нечто вроде первого обособленного экземпляра еще не существующего вида, который впоследствии быстро размножится, экземпляра, наделенного своего рода чувством, которого недостает его современникам. Я не могу сослаться на себя, потому что мне, напротив, всегда с самого начала нравились все интересные произведения, как бы они ни были необычны. На днях я была с великой княгиней в Лувре, мы остановились возле «Олимпии» Мане. Теперь эта картина никого уже не поражает. Кажется, что она принадлежит кисти Энгра. Однако сколько мне пришлось сломать из-за нее копий, так как это несомненно произведение значительное, хотя я ее вовсе не люблю. Мне кажется, ее место совсем не в Лувре». — «Как себя чувствует великая княгиня?» — спросила принцесса Пармская, для которой тетка царя была существом бесконечно более близким, чем «натура» Мане. «Да, мы говорили о вас. В сущности, — продолжала герцогиня, возвращаясь к своей мысли, — истина в том, что, как говорит мой деверь Паламед, вы отделены от каждого человека стеной чужого языка. Я думаю, что ни к кому это не приложимо в такой степени, как к Жильберу. Если вам любопытно пойти к князьям Иенским, то вы ведь слишком умны, чтобы ставить ваши поступки в зависимость от того, что может подумать этот несчастный человек, который очень мил и простодушен, но держится чересчур уж несовременных понятий. Я чувствую себя более близкой, более родной моему кучеру и моим лошадям, чем этому человеку, который все время сообразуется с тем, что подумали бы при Филиппе Смелом или Людовике Толстом. Вы можете себе представить: когда он выходит прогуляться в деревне, то с добродушным видом отодвигает тросточкой крестьян, говоря: «Посторонитесь, мужичье!» Когда он со мной разговаривает, я испытываю, в сущности, такое же удивление, как если бы со мной заговорили скульптурные изображения покойников, лежащие на готических гробницах. Даром, что этот живой камень мой родственник, — он меня пугает, и я только и думаю о том, как бы его оставить в дорогом ему средневековье. Если с этим не считаться, то я согласна, что он никогда никого не зарезал». — «Я только что с ним обедал у г-жи де Вильпаризи», — сказал генерал, без улыбки и не поддерживая шуток герцогини. «Был у нее г. де Норпуа?» — спросил князь Фон, все еще думавший об Академии наук. «Да, — сказал генерал. — Он даже говорил о вашем императоре». — «Император Вильгельм, по-видимому, человек очень умный, но он не любит живописи Эльстира. Впрочем, я говорю это не в осуждение его, — отвечала герцогиня, — я разделяю его манеру видеть. Хотя Эльстир прекрасно написал мой портрет. Ах, вы его не знаете! Вышло непохоже, но очень занятно. Он очень любопытен во время сеансов. Он меня сделал старухой. Вроде «Попечительниц богадельни» Гальса. Вы, вероятно, знаете эти шедевры, по излюбленному выражению моего племянника», — обратилась ко мне герцогиня, слегка покачивая веером из черных перьев. Она сидела, выпрямившись и благородно откинув назад голову, так как хотя она была в действительности великосветской дамой, но еще чуть-чуть играла роль великосветской дамы. Я сказал, что ездил когда-то в Амстердам и Гаагу, но, чтобы не мешать впечатлений, так как времени у меня было мало, воздержался от посещения Гаарлема. «Ах, Гаага! Какой музей!» — воскликнул герцог Германтский. Я сказал, что он наверное восхищался там «Видом Дельфта» Вермеера. Но в герцоге было больше спеси, чем знаний. Поэтому он ограничился тем, что ответил с самодовольным видом, как делал это каждый раз, когда ему говорили о каком-нибудь музейном или выставленном в Салоне произведении, которого он не помнил: «Если это надо видеть, то я видел!» — «Как! Вы съездили в Голландию и не побывали в Гаарлеме, — воскликнула герцогиня. — Да будь даже в вашем распоряжении только четверть часа, все-таки вам бы следовало взглянуть на изумительных Гальсов. Я даже готова сказать, что если бы они были выставлены на улице и кому-нибудь довелось их увидеть только с империала трамвая на ходу, то и тогда следовало бы посмотреть на них во все глаза». Слова эти меня неприятно поразили, ибо свидетельствовали о непонимании того, как в нас образуются художественные впечатления, и очевидно предполагали, что глаз наш является в этом случае лишь прибором, автоматически запечатлевающим моментальные фотоснимки.