Страница 105 из 110
Земан был ошарашен этими ее меркантильными, по-деревенски спокойными рассуждениями, в то время как вокруг, ему казалось, начинался конец света. Они не понимали друг друга, как будто разговаривали на разных языках. Он уже знал, что настаивать, объяснять бесполезно, и поэтому устало, но решительно ответил:
— Нет!
От всего этого он впал в уныние, почувствовал неуверенность. Хуже того, теперь его стало мучить сомнение. Как же в действительности обстояло дело? Чем больше он об этом думал, тем яснее становилось: тот случай, который казался ему таким простым и ясным, с логической стороны далеко не безупречен, во многом не лишен неясностей, имеет странные, необъяснимые моменты. Возможно, что причина тому — холодные, неприветливые глаза пани директора или грубоватость Анки: как было, так и было, это стоило четырех человеческих жизней... Возможно, что это работала его разыгравшаяся фантазия, не контролируемая спустя пятнадцать лет четкой памятью. Но вместе с тем Земан осознавал, что мало знает о собственно планицком деле, кроме того, что сам видел своими глазами.
Земан снова все мысленно восстановил в голове: он приехал тогда в Планице, потому что Калина показал ему донос какого-то лесника Босака и высказал соображения, что этот лесник может оказаться бывшим гестаповским агентом. Потом эти подозрения, без каких-либо веских доказательств, ему подтвердил по телефону другой сотрудник государственной безопасности, Житный. Они вместе поехали арестовать Босака, а схватили его сына Ярду, который им сказал, что отец в доме священника... Они поспешили туда, оттуда в школу, но то страшные выстрелы уже прогремели там. Потом Земан, охваченный ненавистью и гневом, бежал по ржаному полю, стрелял, задерживал преступников. Пятнадцать лет он был убежден в том, что все, что он тогда делал, было правильно, законно и по-мужски честно. Он ни минуты не сожалел о том, что лесника Босака и трактирщика Бенеша, единственных оставшихся убийц, взятых живыми на ржаном поле, они повесили. Но теперь он начал колебаться, задумываться, комбинировать, и это было ужасно... Чем больше он анализировал тот случай, том больше ему казалось, что подлинная мотивировка, истинная правда сложна, почти недостижима.
Земан уже второй час сидел на лавочке под старой липой перед домом Мутловых и хмуро молчал, погруженный в свои мысли. Он даже не замечал, что ночь вокруг него благоухает и так чиста, как это бывает только весной. Он был один. Бланка после возвращения Земана из его безрадостной прогулки по деревне как-то странно избегала встречи с ним, прятала глаза. Она поставила на стол ужин, до которого Ян даже не дотронулся, и разговаривала странным, сдавленным, чужим голосом, только отвечая на вопросы отца или Лидушки.
Однако сейчас она вдруг вышла из дома и села на лавку рядом с ним. Они сидели под липой вдвоем, как когда-то давно, только теперь оба они были старше и на них лежал груз пережитого. Земан подсознательно чувствовал, что Бланку тяготит какая-то страшная тайна, которую она боится открыть. Вдруг Бланка тихо обронила:
— Нам лучше было бы остаться в Праге, Гонза. Возможно, что Калина... — Но, заметив его встревоженный взгляд, она осеклась на полуслове и увела разговор в сторону: — Все здесь напоминает о прошлом. Я думала, что это уже переболело... Но теперь опять перед глазами... эта страшная картина... Не нужно нам было сюда приезжать!..
Земан впервые за весь вечер заговорил и уже не мог остановиться:
— Эта деревня, наверное, наша судьба... У тебя здесь тогда застрелили мужа... а сегодня хотят подстрелить меня!
Бланка испугалась:
— Как это?
— Я тебе не сказал всю правду. Я взял отпуск не из-за Лидушки. Просто меня за Планице уволили!
Бланка в ужасе прошептала:
— Боже мой, Гонза...
— Через три дня я иду на реабилитационный суд. Поэтому я и поехал сюда... Я хотел найти здесь силы для этого процесса, уверенность, но обрел еще большее беспокойство.
— Кто требует реабилитации? Он?
— Да, священник!
Бланка, с трудом подыскивая слова, спросила:
— А ты абсолютно уверен, что с ним тогда было все в порядке?
Земан возмущенно спросил:
— А ты в этом сомневаешься?
— Нет, я не о том, Гонза... Я знаю, что ты всегда был честным и порядочным человеком... В тебе я никогда не сомневалась и никогда не усомнюсь... Я останусь с тобой, что бы ни случилось... Но ведь ты сам можешь ответить только за себя... Разве ты знаешь о том, как все было?.. Были ведь в те годы и процессы... ты мне сам говорил об этом... — И вдруг призналась: — Я этого священника уважала, и ты знаешь почему... Был это тихий, достойный человек... А потом я поверила в его вину... и смертельно его возненавидела... Но теперь, когда я увидела его по телевидению, я не могла уснуть... Всю ночь думала об этом...
Земан быстро спросил;
— Теперь ты в его вину не веришь?
— Нет, не это... Я просто... не совсем уверена!
Земан от возмущения даже встал с лавки:
— Значит, и ты? Откуда у вас вдруг появилось это недоверие? Кто его посеял в ваших душах? Ведь от этого можно сойти с ума!
Бланка тихо спросила его:
— А ты сам, Гонза, нисколько не сомневаешься?
Земан не ответил на ее вопрос и продолжал:
— Ведь было так просто и ясно. Здесь мы, а там враги. Враги убивали, а мы их за это преследовали... Здесь были мы, честные люди, на страже закона, а там были они, преступники... Чего же тут неясного? — Он тут же решил: — Поеду к Калине. Сейчас же. Буду с ним говорить, и доктор Веселы мне в этом не помешает. Вашек должен сказать мне правду!
И гут Бланка с тихой грустью произнесла:
— Он уже тебе ничего не скажет, Гонза!
Земан удивленно взглянул на нее. Бланка погладила его по руке, чтобы успокоить, обняла:
— Я боялась тебе это говорить, когда увидела, в каком ты состоянии. После обеда тебе принесли телеграмму... Калина сегодня утром умер!..
Это было как гром среди ясного неба. И Земан только сейчас, с почти физической болью, ощутил, как хороша эта весенняя ночь, как она животворно тепла, как она обращается к ним тысячами голосов а звуков; гармоникой издалека, лаем собак, кваканьем лягушек, шелестом лип и мерцанием звезд, стоном сычей и отдаленным заразительно веселым девичьим смехом.
Только один голос навсегда замолк и не прозвучит в этой ночи — мудрый, ласковый, добрый голос Калины.
В ритуальном зале крематория на Ольшанах звучал марш павших революционеров. Это были бедные, печальные похороны. На гробе лежал букет гвоздик, и рядом стояли три венка.
В зале было мало народу, всего шесть человек, осмелившихся прийти проститься с Калиной. Это были Земан, его мать, Бланка, Лидушка, доктор Веселы и бывший начальник пражской криминальной службы, первый пражский начальник Земана, а теперь уже пенсионер, майор Павласек.
Бланка с беспокойством взглянула на Яна. Она видела его бледное лицо, понимала, как ему трудно держать себя в руках. Губы Земана дрожали, на глаза навернулись слезы.
Сейчас он во второй раз потерял отца, доброго, чуткого, мудрого, на которого всегда можно было опереться, прийти в тяжелую минуту за советом. Теперь Земан остался один и осознавал это. Павласек, стоявший рядом, горестно прошептал:
— Даже салют не дали! Даже салют!
А в эту минуту гроб с телом Калины медленно скрывался за занавесом, отделяющим мир мертвых от комедии абсурда, которую в судорожной спешке играл этой весной мир живых...
Люди молча вышли из крематория в наполненные заботами будни. Каждый из них был погружен в свои мысли и воспоминания, связанные с этой печальной утратой. И даже весенний день показался им притихшим и драматичным.
Группа родных и близких другого умершего, проходившая мимо них, вывела их из состояния молчаливой скованности.
Земан заговорил первым и произнес вслух то, о чем думал на протяжении всех похорон:
— Это первый мертвый в этом процессе. Я начинаю понимать прокурора.
Все удивленно посмотрели на него, а Павласек спросил: